Еще с прошлой весны по эту сторону от Привалова моста отключили свет — большие и сильные паводковые воды повалили тогда столб, получилось короткое замыкание, — Нина несколько раз писала в исполком, но безрезультатно. А теперь вот пришли электрики, все наладили, после долгого перерыва в домике Евгении Ивановны зажглась лампочка, и хотя часто вечерами она горела вполнакала, Евгения Ивановна говорила:
— Ну, вот и мы не хуже людей, со светом теперь…
Нина и это событие прикладывала к освобождению Сталинграда — вот, напряжение спало, теперь и сюда дошли руки, — хотя, может быть, тут было простое совпадение.
При электрическом свете еще лучше, чем днем, стало заметно, как закоптилось тут все, в запущенных углах покачивалась паутина, на низком потолке темнели кружочки сажи, как будто топили «по-черному», и Евгения Ивановна говорила:
— Ничего, Весной все выскоблим и вымоем, а плиту побелим…
Она словно просыпалась от долгого сна, как прежде, стала подвижной, хлопотливой — то ли смерть Ипполитовны так подействовала на нее, то ли весть о Сталинграде и слухи о близкой победе…
И на работе у Нины только и разговору было, что о Сталинграде. Но здесь говорили об этом строже, трезвее. Тетка Фиры, работавшая в госпитале, рассказывала: привезли большую партию раненных под Сталинградом, там, говорят, ни одного дома целого не осталось, сплошные руины, люди живут в уцелевших подвалах и вырытых землянках. Замполит называл цифры немецких потерь в живой силе и технике и колоссальное число пленных. Но он не пророчил скорой победы — предстоит, говорил он, освободить занятую врагом советскую землю и идти дальше, чтобы добить фашизм в его логове. Этим словам было больше веры, чем слухам о скорой победе.
Нина видела потом «сталинградских» пленных в кинохронике. У нее был свободный «донорский» день, она сдала кровь и пошла в кино. Ее тогда поразил вид этих обреченно шагающих людей, закутанных в кашне и женские платки, а у одного ноги вдеты не то в странные лапти, не то в небольшие, сплетенные из прутьев корзины, он тяжело переставлял их, загнанно и удивленно озирался, словно долго и сладко спал, а теперь вот проснулся и увидел себя посреди заснеженного поля.
Ей было жаль этих истощенных, обмороженных и совсем не страшных сейчас людей, которые были чьи- ми-то братьями, отцами и сыновьями; она стыдилась этого своего чувства, потому что знала: прежде чем стать такими, они убивали, жгли, грабили — и пыталась разбудить в себе ненависть, но не могла, ведь она не видела, как вот этот, с корзинками на ногах, раньше убивал и грабил… И молчала, скрывала это постыдное чувство жалости к врагу.
Потом еще раз ходила смотреть этот киносборник о Сталинградской битве, была у нее такая сумасшедшая надежда: а вдруг увижу Никитку? Он писал ей довольно часто, письма были неизменно бодрыми, а в последнем содержалась обида на нее — зачем сообщила отцу его адрес, теперь вот отец собирается забрать его к себе. «Посадит где-нибудь писарем при штабе или водовозом при кухне, а я воевать хочу! Не знал я, что ты такая же ябеда, как все девчонки». Нина улыбнулась, читая его письмо, «ябеда» было с детства любимым словечком Никитки.
На почтамте она получала письма от мужа, они по-прежнему были сдержанными и прохладными, то ли он тоже обижался на нее, то ли чего-то недоговаривал, за бесстрастными фразами что-то стояло, она не могла понять что, уставала разгадывать эти письма-ребусы, с нее хватало и информации: жив, здоров, пока не на фронте. Разве такими должны быть письма любящих, насильно разлученных войной?
Евгения Ивановна доставала свои старые треугольнички от мужа, просила Нину еще и еще прочитать их вслух. Говорила:
— Вот ты читаешь, а я мечтаю, что нынче его получила. Знаю, что обман, а все легче…
Конечно, в этих письмах не было горячих, исступленных слов, они писались женщине, с которой прожита целая жизнь, но все дышало в них заботой и нежностью. «Ты, мать, береги себя, без тебя нам дом пустой…» «Если обидел когда, зла не держи, приеду — до земли поклонюсь». «Во сне все вижу тебя в голубом платье с цветочками, помнишь его?» Евгения Ивановна слушала и плакала, а Нина думала, что. вот человека уже нет, а слова его остались жить и не умрут, пока жива эта женщина. А слова живого Виктора приходили уже неживыми, она не могла бы их никому показать, и выросший сын ничего бы в них не понял. Он так и не отозвался на то письмо, когда в ней вновь вдруг вспыхнула к нему нежность, и теперь опять все погасло, она коротко сообщала о себе — «работаю чертежницей» — и о сыне — «еще два зуба прорезались», ее уже не обижало, что он не шлет ни аттестата, ни денег.
Читать дальше