– Вы почему грубите?! – Начальник со свинцовой тяжестью уставился на Еремея сквозь толстые очки.
– А кого она смеётся?! Прекраса, кобыла савраса… Чо смешного? ШРМ да ШРМ… Я с четырнадцати лет пошёл в колхоз чертомелить, из-под коров навоз выгребать. Отец хворал… раненый с войны пришёл, и мать хворая… Вот и доучивался в ШРМ…
– Мужик, нам до фени твоё грёбаное ШРМ!.. Ты, хамло, извинись перед сотрудницей!.. – По-рачьи пуча зенки под очками, багровея опухшим лицом, начальник пёр брюхом на мужика, дива заполошно кудахтала, словно кура, кою петух оттоптал, но Еремей уже худо слышал, худо видел: уши забило сенной трухой, глаза заволокло жарким туманом, и привиделось во мгле: вроде парень – бульдог с тупым рылом – бежал, бежал, хрясть об столб – и харя плоская, и глаза налиты кровью, а дива – долгая такса, и не люди, а псы лают на него, потомственного скотника.
Еремея затрясло, как в родимчике; потомственный скотник, обходя взглядом начальника, глядел на портрет и бранился с президентом.
– Ты норки-то не раздувай, не раздувай, не боюсь. – Это звучало молитвенно: де «…страха вашего не убоимся, ниже смутимся: яко с нами Бог…» – И на арапа не бери, глотку-то не рви, глаза не пучь… Ты чо, думашь, я пыльным мешком из-за угла пуганый?! Не на того нарвался; на Руси не все караси, есть и ерши… Страну разворовали, сволочи… Да, вам!.. – Еремей обречённо махнул рукой на президента, – вам хоть наплюй в глаза, всё Божья роса!..
Как пробка вылетел из собеса, пал на садовую лавку под корявым тополем и, когда дрожь унялась, гнев утихомирился, горестно сплюнул в ржавую траву: «Тьфу! И почо, балда, облаял мужика и девку?! От языка, а!.. Прежде ума рыщет, беды ищет…» А тут ещё и голос Нюши померещился: «Эх, Ерёма, Ерёма, сидел бы ты дома, точил веретёна… Кого ты на них накинулся, будто пёс цепной?! А дед Прокоп, помню, говорил: “Злое слово и добрых обращает в злых, а доброе слово и злых обращает в добрых…”»
В Еремеевых глазах потихоньку разъяснело, словно ветер-верховик угнал стадо серых туч, и в стыло синих небесах привиделось: мужик молодой, а весь оплыл, мамон как у бабы на сносях, лицо одутловатое, багровое – однако, паря, не заживётся на белом свете. До слёз стало жалко мужика: палит душу, гневливый, горделивый, надсаживает тело – любит крепко выпить, закусить, чревоугодник. Пузо лопнет – наплевать, под рубахой не видать… Недолго протянет, бедолага… И дева приблазнилась: пустоцвет, махом отцветёт, опадут лепестки в осеннюю лужу, где кочуют облака, обнажится жалкий пестик, и рванёт октябрьский ветер-лист одёр, сломит хилый стебель… – словом, женатый мужик… в поле ветер, в штанах дым… с коим жила в блуде, бросит её, увядшую, бесплодную… грязно выдавила плод, сгубила душу ангельскую… и запьёт, и запоёт «лазаря» обеспложенная бабонька, и озлобится, да следом за мужиком и улетит в тартары…
Выветрилась обида, и томительная жаль стиснула душу, словно сам и породил парня с девкой; и так стало жалко горемычных, что, преодолев сомнения, робость, Еремей вернулся в кабинет, где, как и ожидал, застал начальника и подопечную. Сидят и, поди, его мужичьи кости перемывают… Смутно помнил Еремей, как путано… чухонь чухонью же… бестолково извинялся, но врезалось в память, что вдруг и начальник извинился, потом и дива смущённо опушила глаза синими ресницами…
А в сестрином бараке, некогда сиреневом, ныне облупленном, утаённом в тополином плетеве, у Еремея впервые мучительно защемило душу, кинуло в жар, перед глазами поплыла цветастая рябь, и белый свет померк. С горем пополам доползла до Знаменского предместья «скорая помощь», утортала сердечного в губернскую клинику. Пенсионные документы оформляла сестра, а Еремей, выйдя на волю, опять занедужил и лежал под святыми образами, едва живой, как осенний лист, как догорающая лучина.
Но прежде веку не помрёшь; одыбал и подолгу сидел недвижно, томился, непривычный к праздному сидению без заделья; а истомившись без дела, пошел искать хоть завалящую работёнку, но нигде не брали пенсионера, невзрачного и нерослого. По настоянию сестры, богомольной бобылки, прибился к Знаменскому собору и, почитывая Писание, исповедуясь и причащаясь Святых Тайн, стал помышлять о Царствии Небесном, куда, полагал, скоро Господь поманит. И однажды после литургии, укрыв левую ладонь правой, пробился к батюшке под благословение и посетовал на то, что мается без работы. Батюшка и пристроил Еремея церковным сторожем; а уж дворничал бескорыстно: в отраду прохладным летним утречком подмести ограду, в утеху, рдея щеками, пихать, кидать хрусткий снежок.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу