Хубаткин позвал из своего кабинета (дверь в него была отворена): “Заходите, Батурин”, — взял из его рук письмо, отыскал на столе среди разложенных бумаг отпечатанный на машинке перевод, имеющий даже какой-то номер, и пробежал его глазами. “Нам это не нужно”, — сказал шеф секретов и разорвал буржуйское посланье. Потом продолжал почти доброжелательно: “Я тут узнал, что вы как-то аполитичны, из комсомола выбыли за неуплату взносов, допускаете непозволительные высказывания. Как же с такими настроениями вы собираетесь дальше работать на оборонном предприятии? Подумайте, молодой человек, и двадцатого числа приходите на беседу”.
Рассказывая вечером дома об этом эпизоде, мой герой-неудачник принялся вдруг описывать заморенные традисканции в черных чашах светильников. В этом увидел он вдруг символ того, что вещи окончательно потеряли свое первоначальное назначение. Все тяготело выломиться в противоположность себе. “Ты помнишь “451 градус по Фаренгейту”? — яростно вопрошал он. — Пожарные не тушат пожары, а сами их устраивают. А у нас врачи не лечат, а только дают справку о том, что человек не может работать. Милиция не охраняет, а выслеживает и ловит нас. И атомные станции не для того строят, чтоб энергию качать, а чтоб делать плутоний, начинку для бомб. Эта страна обречена. Когда все работают на войну и основная цель труда — убивать людей, человек не может нормально жить”.
Обхватив мышцы его рук у локтевого сгиба, заполнив длани этой нежной плотью, она не могла остановить наката горлового стона, потому что видела беззащитность сурового своего друга, им самим неосознаваемую.
“Тебе так плохо оттого, что ты некрещенный”, — сказала она. Это было нечто новое. “Ты крещенная? Ну и что?” — саркастически вскинулся он на ее заявление. “Я чувствую защиту, каждую минуту чувствую, что не одна”.
Несмотря на то, что она выглядела теперь совсем неважно, у него возникало какое-то умиление от одного ее вида, хотя он не упускал случая поиздеваться над ее вдруг обнаружившейся медлительностью. “Была такой одухотворенной, а стала такой оплодотворенной”, — иронизировал он и уверял, что больше всего мужчина любит жену, когда она брюхата. Она еще надеялась, что обойдется, не подтвердится беременность, а он все повторял: “Как я хочу!” и ночью вдруг заговорил: “Вот я его в тебе чувствую”, ощутив, как юная плоть ее облекает и его самого, и младенца. Словно у этого нелюдима из всех вариантов жизни могло сбыться только одно предназначение — быть отцом. И действительно, у него были сильно развиты лобные бугры, как она знала, признак педагогических способностей.
Через два дня он прилетел с работы с новой идеей: “Ты должна слушать музыку. Ребенок слышит уже с первых дней после зачатья”. И на допотопном стереопроигрывателе “Аккорд” все ставил “Страсти по Матфею”, приговаривая, что Бахов было оттого так много, что каждый выучивался композиции еще в утробе матери, так как в семье постоянно музицировали.
Он размышлял о странности человечьей натуры: половое влечение людей друг к другу совсем не связано с задачей продолжения рода. Животные в этом смысле гораздо честнее людей, думал он. И говорил своей возлюбленной среди неистовых, с трудом сдерживаемых позывов страсти: “Пойми, это инстинкт, самый главный инстинкт жизни!” И с малым существом, которое должно родиться и которое он представлял губастеньким, с синими круглыми глазами, как будто хотел прожить то, чего не было дано ему собственным ущербным детством.
Чердачная моя мечтательница нередко задумывалась, почему они не такие, как все, где был поворот, определивший нетривиальность судьбы. “Где я свихнулась?” — спрашивала она себя, побывав в гостях у только что вышедшей замуж однокашницы, которой родители купили кооперативную квартиру. И не находила объяснения, не могла назвать момента, как будто всем предыдущим существованием, даже выучкой штопать, готовилась к житью в скрипучем домике с мезонином и топке печи по утрам.
Она вспоминала, как все начиналось, а помнила до пустяков.
Когда людям негде остаться наедине, им трудно встречаться. Они выматываются от одного вида друг друга, почти раздражаясь от нежности, от неутолимого желанья прикасаться.
Как-то вечером на Гоголевском бульваре при июльской, с маслянистым светом луне, истомленные чувством бездомности, когда они прошли уже дважды от Арбатской площади до Смоленской, на зеленой гнутой скамейке, он обхватил ее руками и, посадив к себе на колени, крепко-крепко, в замок сомкнув пальцы, прижался к ее спине, к вискозной белой блузке, и неподвижно замер, забывшись. Она, напряженно кося глазами на редких прохожих, сидела минуту, но потом, виновато стеная, высвободилась: “Я для роли Саскии не гожусь”.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу