Когда он пошел в школу, круг его привязанностей расширился. Он привязался к учителям, к школьным товарищам, стал давать первые концерты на школьных вечерах и в благодарность за то, что его не освистывали, любил всех своих слушателей.
Учительница пани Гавлюк, у которой он брал уроки игры на фортепьяно, зажимая в потной ладони два злотых, все чаще хвалила его, и весь городок уже знал, что Еремчик, внук Сары Асман — мало кто называл его по фамилии отца, — что Еремчик, как только получит аттестат зрелости, поедет сдавать экзамены во Львовскую консерваторию. И он сам привык уже к этой мысли, хотя сердце его всякий раз при этом сжимала печаль по лавке и по разным другим затаенным мечтам, среди которых мечты об офицерских сапогах и оливковых глазах Сальки Принц были, пожалуй, главными.
Впрочем, с офицерскими сапогами все было ясно. Войска в Залещиках, правда, не стояли, зато здесь был офицерский Дом отдыха, и с весны до осени в нем отдыхали офицеры со всей Польши, и несколько раз в сезон устраивались скачки. Тогда по улицам и вдоль залитого солнцем пляжа фланировали уланы. Пощелкивая стеками по отполированным денщиками голенищам сапог, они заглядывали в глаза залещицким и приезжавшим на отдых девицам, а вечерами танцевали в «Варшавянке» и на обеих танцплощадках над Днестром. В день скачек на ипподроме собирался весь городок. Уланы тогда в полном блеске олицетворяли доблесть и красу армии.
В такие дни он не любил фортепьяно. Не на концертной эстраде во фраке, всегда казавшемся ему траурным и одновременно смешным, а на коне, в развевающемся коротком офицерском плаще, светлых бриджах, плотно облегающих колени, ну и, конечно, в сапогах, высокий задник которых украшали тихо звякающие шпоры, видел он себя в такие дни. Бабушка, на лету схватывавшая все его настроения и не забывшая красавца-прощелыгу, забравшего у нее Эстусю и без конца повторявшего, что он служил в Легионах, — бабушка в страхе перед такой наследственностью запретила ему ходить на скачки. Но именно тогда и именно в связи с запретом он научился врать и даже убегать из дома, когда бабушка, чтобы слышать его из лавки, задавала ему упражнения. Затихший инструмент отрывал бабушку от прилавка, и, оставив покупателей, она вбегала в комнату, где заставала еще колышущуюся на открытом окне занавеску.
Вечером разражался скандал. Бабушка плакала и причитала, жалуясь, что осталась одна на свете, поскольку единственный внук ее не любит, врет ей, как последний шельмец, а шельмецов в роду Асманов никогда не было. Даже ее папочка, хоть и был всего-навсего необразованный старый еврей, сломавший жизнь собственной дочери тем, что заставлял ее пальчиками, созданными для игры на фортепьяно, и только на фортепьяно, взвешивать и заворачивать в кульки ландринки для сморкатых детишек, ценил свое слово на вес золота и уж никогда не стал бы вылезать через окно, если ему велено сидеть дома…
— Но я не давал слова не вылезать в окно… — пытался он оправдаться.
— Твой дед, — не позволяла сбить себя с толку бабушка, — никогда не был шельмецом, он был настоящий еврейский ангел. За целую жизнь у меня не было с ним столько мороки, сколько с тобой за один день. А Эстуся… ой, я и правда не знаю, от кого у тебя все это. Эстуся, пока стояла здесь, за прилавком, и пока в лавке не появился этот прощелыга… — Бабушка умолкала, потому что и без того было ясно, откуда у него взялась вся эта шельмовитость, уж никак не унаследованная от кого-либо из семьи Асманов.
А потом они плакали вместе, крепко обнявшись, но это уже были добрые, общие, утешительные слезы, после которых тут же — как ни в чем не бывало — оба снова брались за свои дела. И все-таки даже ради бабушки он не мог отказаться от своей мечты стать уланом, браво шагающим под звон шпор. Особенно щегольски смотрелись они на танцах, и он часами мог стоять у забора, ограждающего летнюю танцплощадку «Варшавянки», глядя, как офицеры, красиво изогнувшись, прижимали к груди млеющих курортниц. Он и сам пробовал потом так танцевать в комнате за лавкой или перед Насткой в кухне — втягивал живот, выгибал спину и изящным пружинистым шагом напряженных ног скользил по полу. Настка пищала от восторга, а бабушка — застав это представление — сгибала палец и стучала себя по лбу.
— Да, конечно, — улыбнулся он миссис Брук, на мгновенье умолкшей в явном ожидании его одобрения.
…Никогда больше он не относился к армии с таким — иррациональным, в сущности, — восхищением. И, быть может, именно то, что он увидел ее потом в трагической ситуации — разбитую и бегущую, покрытую пылью всех польских дорог и позором всех польских б е д, быть может, именно это и стало главной причиной того, что он перешел вслед за ней мост над бурной рекой, хотя тогда не мог еще питать выдуманной им позже иллюзии, что увидит ее когда-нибудь в прежнем блеске и красе.
Читать дальше