Не будил тебя, над тобой лишь стоял, молил, чтоб проснулась, подышать села. И садилась измученно, упираясь ручонкою на подушку, а другой долго-долго водила пальцем во рту, что-то трогала там. "Пить?" Кивала. И боясь, что не так, не управлюсь, нацеживал в шприц, выдавливал, ждал, пока ты проглотишь. А потом гладил по "хребеду" — вспомнил давнее твое слово. Как по острым столбикам пальцы шли — позвонками. Но — отбой. Вышел, позвонил Кашкаревичу, попросил присоветовать нам что-то снотворное. "Не знаю, есть много средств, но ведь они только в хирургических отделениях. Надо что-то другое… — помолчал. — А что, право же, ничего не придумать. Очень хотел бы помочь вам, но чем? Позвоните, может, что-нибудь подскажем. А насчет трахеотомии, пожалуй, они правы: это далеко не всегда то, что нужно. По крайней мере в вашем случае. Держитесь! Звоните!"
А вторая монетка была Лине — чтобы обратилась к Калининой. Тут, как прежде, шло по-военному:
— Хорошо, миленький. Я бы сама приехала, но ты ведь не
разрешаешь. Почему некогда?! Для тебя? — Ладно, как Толя? — Не говори мне про него! Не хочу слышать! — заплакала. — Вчера выбросил из шкафа все мои платья… я думала, что он меня убьет. — А как тот,
с машиной? — Н-ну, не знаю… звонит… — деланно безразлично, и уже промокашкой не нашарить было в ее голосе и пятнышка влаги. — Я сейчас же ей позвоню. Ты там?
Я там. И она, Лина, и эти, что мимо текут по панелям, в трамваях, в машинах, везде-везде, весь мир — здесь. А мы там. Нет, не мы — ты, ты, наше солнышко, ты лежишь, задыхаешься, тебе худо, тебе. А питалась ты капельницей. Все кололи, тыкали иглами, вены искали.
Днем, назавтра, подойдя к окошку, услышал: "Знаешь, что она мне сказала? Загубили вы меня".
И уже, начиная с этого дня, с двенадцатого сентября, торопливо всовывала Тамара по фразе в блокнот. Каждый день. После долгого перерыва. В тот блокнот, что принес вам в желтушную. Рисовать. В нем цветут, не вянут картинки. И еще от того дня был нам подарок, немалый. Пометалась ты, села, Я к окну — прикрывать, мама что-то мыла над раковиной, и вот тут, обернувшись, услышал. Но что? Так невнятно, лишь голос еще твой родной.
— Саша, ты слышишь, что она говорит?.. — тем, тем беззащитным, умоляющим голосом, которого никогда прежде не было. — Саша, папочка!.. она говорит: пусть папа… меня застрелит. Лерочка!.. — бросилась к тебе, растерянно, беспомощно вскидывая на меня глаза. — Что же ты говоришь нам с папой? До-оченька!.. откуда у папы револьвер? Откуда же у него, откуда? Что? Ружье?.. Нет у него ружья, нет!.. Доченька, болит у тебя что-нибудь? Ну, не сердись, не сердись…
Ночью спешил парком, гонимый, как листья сухие, дышал по-твоему, Лерочка, и уже не считал шаги до дома, колдуя, загадывая, не молил. В темноте охальничал ветер — слюняво облапив, заголял до белой кости подолы березкам, а тополям (чтоб не видели этого) нахлобучивал зеленые шапки. И по небу, цвета турманового крыла, на невидимом древке латунной секирой заносил над нами кто-то молоденький месяц. Ни души. В черном небе на проводах мотались, мышино попискивали золотые тарелочки фонарей, и от них по траве, по дорожкам двигались нимбы — литаврами медными, громадными. Что-то вызванивали. Я бежал, я держал вдохи-выдохи, до того, что кружило, мутилось, до мокрого. Чтоб прочувствовать — на себе. Каково тебе там, не минуту, не две — все время. И тогда-то, увидев взъерошенный черно-свинцово блестящий пруд, вскричал:
— Доченька, я должен убить тебя, убить, убить! Чтоб не мучилась. Чтобы не задохнулась. Должен, должен, если люблю тебя. А люблю, так люблю!.. Ну, убейте, убейте ее, чтобы нам не пришлось!..
Утром ждали Калинину. Я успел позвонить ей: дайте что-нибудь, чтоб спала. Обещала: "Все, что только в моих силах".
Свежий день, когда-то любимый: кучевые облака затолкали осеннюю синь, но врывалось в промоины солнце, ныряло в облаках, отороченных ослепительно белой опушкой. Шли и шли "тучки небесные, вечные странники". Лермонтовские. Что мешало ему, молодому, здоровому, бесконечно талантливому, жить? Просто жить. Почему с такой завистью и тоской глядел он на них? Нет, не только оттого, что запятили в ссылку. Значит, это врожденное. Шли и шли, беззвучно сшибались там в вышине, стряхивали тяжелые редкие капли — крапили габардиново светлые дорожки в броневой, шаровый цвет. Но шальной ветер по-весеннему жадно подбирал влагу. Подкатила машина, и сквозь стекла, в опаловой полутьме, увидел, что там трое. Все сочувствие, весь призыв к мужеству вложила Людмила Петровна в мужественное рукопожатие. Поднялась по ступенькам. Мы остались. "Линочка, вас не будут ругать на работе?" — справилась Анна Львовна. "А, пускай!.. — махнула рукой. — Заведующий у нас замечательный". — "Ну, к вам ведь все хорошо относятся", — загадочно улыбнулась. "Кроме…" — неоцененно дернулась Лина. "Кроме Саши? Он тоже. Только… сами же понимаете".
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу