Так что во всех мыслимых и немыслимых отношениях это был совершенно чудовищный вечерок. В 1942 году я, разумеется, не мог осмыслить происходящее во всех тонкостях и со всеми подразумеваемыми последствиями, — но один только вид моего отца и двоюродного брата, залитых кровью, потряс меня до глубины души. А кровь была повсюду — на нашем, выдаваемом за персидский, ковре, на обломках разнесенного в щепки кофейного столика, кровь была на лбу у моего отца, словно ею начертали какой-то таинственный знак, кровь лилась у Элвина из носу, — и они двое не столько дрались на кулаках, не столько боролись, сколько сплетались и расплетались телами, налетали и отскакивали, они бодались, словно мифологические существа — мужчины с бычьими рогами, — невесть откуда взявшимися — осатаневшие, саблезубые, рвущие один другого в клочья. Находясь в жилом помещении, мы как правило ходим помедленнее и машем руками поосторожнее, но здесь все произошло ровно наоборот, — и смотреть на это было просто страшно. Волнения в южном Бостоне, волнения в Детройте, убийство в Луисвилле, взрыв бомбы в Цинциннати, погромы в Сент-Луисе, Питтсбурге, Буффало, Акроне, Янгстауне, Пеории, Скрантоне, Сиракьюсе… а теперь и это: в самой обыкновенной гостиной, обычно служащей местом сплочения семьи против любых вторжений со стороны враждебного внешнего мира, внезапно обозначилось окончательное решение еврейского вопроса — да такое, на какое самые зоологические антисемиты Америки не могли бы даже надеяться: еврейские мужчины, впав в истерику, принялись убивать друг друга.
Конец этому ужасу положил мистер Кукузза, в ночной рубахе и колпаке (я впервые видел кого бы то ни было, мужчину или мальчика, в таком виде, не считая, понятно, кинокомедий) ворвавшийся к нам с пистолетом в руке. Заунывный плач допотопной бабушки Джоя доносился снизу, с первого этажа, — очевидно, на похоронах в родной Калабрии равных ей плакальщиц просто не было, да и быть не могло, — а в тот момент, когда треснула выламываемая дверь черного хода, из глубин нашей квартиры раздался вопль столь же душераздирающий: это моя мать увидела, что взломщик в ночной рубахе вооружен. Минна тут же начала вываливать себе на руки все, съеденное за ужином, я описался — и только Сэнди, единственный изо всех нас, у кого нашлись подходящие слова и к тому же не отказал голос, что было мочи заорал: «Не стреляй! Это Элвин!» Однако мистер Кукузза, будучи отлично вышколенным профессиональным охранником частной собственности, — а учили его сначала действовать, а разбираться только потом, — не стал выяснять, кто такой Элвин, а просто-напросто обездвижил противника моего отца жестким захватом одной рукой и приставил ему пистолет к виску другой.
Протез Элвина треснул пополам, культя превратилась в сырое кровоточащее мясо; кроме того, у него оказалось сломано запястье. У моего отца были выбиты три передних зуба и сломаны два ребра, а на правой щеке зияла открытая рана, на которую впоследствии пришлось наложить вдвое больше швов, чем мне на голову после того, как меня лягнула приютская лошадь, да и шея у него оказалась повреждена настолько, что ему несколько месяцев пришлось проходить в высоком стальном «ошейнике». Застекленный кофейный столик красного дерева, на который моя мать, присмотрев его в «Бэме», копила несколько лет (и за которым, управившись с домашними делами, она так любила скоротать приятный часок за новым романом Перл Бак, или Фанни Херст, или Эдны Фербер, взятым в довольно-таки жалкой платной библиотеке, принадлежащей местному аптекарю), был разбит вдребезги — и осколки стекла вместе со щепками разлетелись по всему помещению, причем несколько самых мелких ухитрились впиться в руки моему отцу. Ковер, стены и мебель были заляпаны шоколадной глазурью из шоколадного кекса, которым лакомились в гостиной, прежде чем разразился переросший в кровавую драку скандал, — и, разумеется, кровью, — запах которой стоял в комнате, удушающий, тошнотворный, как на бойне.
Кровопролитие в собственном доме — это так отвратительно. Это все равно что увидеть одежду, повисшую на ветвях деревьев после взрыва. К человеческой гибели как-то можно себя подготовить — но не к одежде, свисающей с ветвей.
И все это произошло в результате категорической неспособности моего отца понять, что Элвин неисправим — и был таковым с самого начала, — неисправим ни назиданием, ни строгой отеческой любовью, — потому что целью «исправления» было избавление его от тех качеств, которые на самом деле и представляли собой в своей совокупности его личность. Все это произошло в результате того, что мой отец, глядя на Элвина и мысленно вспоминая трагически прервавшуюся жизнь Элвинова отца, загрустил, принялся качать головой и в конце концов произнес:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу