подниматься по стенке, пока не доберется до края горлышка. Тогда я закрывал глаза и молился, или пытался молиться, пока мое тело терзала холодная дрожь, а дети и подростки бегали по всей Пласа-де-Армас, погоняемые летним [26]солнцем, и смех, доносившийся отовсюду, наиболее точно аккомпанировал моему поражению. Потом я делал несколько глотков ледяного «Бильца» и снова пускался в дорогу. В те дни мне и довелось познакомиться с сеньором Одеймом, а позже с сеньором Ойдо. Оба работали на одного иностранного предпринимателя, который никогда не изъявлял желания лично заниматься экспортно-импортными поставками. Полагаю, они консервировали мачас [27]и отправляли их во Францию и Германию. Сеньора Одейма я повстречал (или он меня повстречал) посреди желтой улицы. Я шел, задубев от холода, и вдруг услышал, как меня окликнули. Повернувшись, увидел человека средних лет, среднего роста, не худощавого и не слабого, с обычным лицом, в котором индейские черты слегка доминировали над европейскими, в светлой «тройке» и весьма элегантной шляпе; он делал мне знаки с середины желтой улицы, а вокруг него колебалось марево мостовой с блестками разбросанных кусочков стекла и пластика. Никогда ранее я его не видел, но он, казалось, знал меня с детства. Он заявил, что ему обо мне рассказывали падре Гарсиа Эррасурис и падре Муньос Лагиа, к которым я питал глубокое уважение и чьим благоволением пользовался, и что эти ученые мужи настоятельно и без малейших сомнений рекомендовали мою кандидатуру для выполнения деликатной миссии в Европе, наверняка не без задней мысли, что продолжительная поездка в Старый Свет есть лучшее средство, дабы вернуть мне утерянные вкус к жизни и энергию – ведь они продолжали утекать, это было очевидно, будто сквозь рану, которая не хотела затягиваться и от которой со временем можно было погибнуть, по крайней мере, в нравственном смысле. Сначала я растерялся и стал отказываться, потому что интересы сеньора Одейма никак не могли пересекаться с моими, однако согласился сесть к нему в автомобиль и поехать в ресторан на улице Бандерас, довольно неуютный, под названием «Мой офис», где сеньор Одейм, будто забыв о том, что его на самом деле подтолкнуло разыскать меня, принялся говорить о наших общих знакомых, среди них оказались и Фэрвелл, и несколько поэтов, представителей новой чилийской поэзии, с которыми я тогда общался, явно стараясь показать, что он достаточно хорошо осведомлен о разных сторонах моей жизни – не только клерикальных, но и светских, включая литературную деятельность, поскольку назвал имя главного редактора ежедневной газеты, где я публиковал свои обозрения. Хотя бросалось в глаза и то, что обо всем этом он знал лишь поверхностно. Затем сеньор Одейм перебросился несколькими словами с хозяином «Моего офиса», и через минуту мы спешно покинули это место (почему – осталось неясным) и прогулялись – он держал меня за локоть – по близлежащим улицам, пока не зашли в другой ресторан, поменьше, зато более уютный, где сеньор Одейм был принят так, будто он и был хозяином этого заведения, и где мы наелись до отвала, хотя в такую погоду вообще-то противопоказано наедаться тушеными и отварными овощами в таком количестве. Кофе он настоял попробовать в «Гаити» – довольно вонючем заведении, где собирались все отпетые негодяи, имевшие работу в центре Сантьяго, – всякие вице-управляющие, вице-инспекторы, вице-администраторы, вице-директора – и где, помимо того, считалось хорошим тоном пить стоя, положив локти на стойку бара или слоняясь по всему помещению, довольно просторному, которое имело, насколько я помню, по два больших окна почти от пола до потолка с каждой стороны, так что посетители кафе, в полный рост, с кофейной чашкой в одной руке и потрепанным портфелем или папкой в другой, невольно разыгрывали спектакль перед прохожими, взоры которых, хотя бы косые, невольно притягивало (и это было понятно, как бы они ни спешили по своим делам) зрелище толкущихся внутри людей в обстановке фантастического неудобства. И в этот притон затащили меня – к тому времени уже имевшего имя и псевдоним, нескольких врагов и много друзей, – и хотя я воспротивился и хотел отказаться, но сеньор Одейм мог быть убедительным, когда это нужно. И пока я, забившись в угол и тупо приклеившись взглядом к окнам «Гаити», ждал моего амфитриона, который продефилировал к стойке за двумя чашками дымящегося кофе, лучшего в Сантьяго, как гласит молва, я раздумывал над той работой, которую мне собирался предложить вышеозначенный кабальеро. Он вернулся, и мы стоя начали пить кофе. Помню, он что-то говорил и улыбался, но я ничего не мог расслышать, так как голоса всяких «вице» занимали все пространство кафе, не оставляя места для еще чьего-нибудь голоса. Я мог, конечно, наклониться, подставить ухо прямо к губам моего собеседника, как делали другие завсегдатаи «Гаити», но не стал. Сделал вид, что все понимаю, и зашарил взглядом по залу, лишенному столов и стульев. Некоторые посетители отвечали ответным взглядом. В облике других сквозила неподдельная тоска. О, так свиньи способны страдать? Но вскоре мне стало стыдно за такие мысли. Да, и свиньи способны страдать, душевная боль их облагораживает и очищает. В моей голове зажегся какой-то фонарик, вернее, сострадание зажглось, как фонарик: даже свиньи поют свою песню во славу Господа, ну, не гимн, конечно, а так, мурлычут что-то вполголоса, напевают или какие-то стихи нараспев произносят, которые славят все живущее. Я попытался хоть чтото разобрать в окружающем гуле. Невозможно. Прорезывались лишь отдельные слова, чилийская интонация, слова ничего не значили, но заключали внутри себя бессилие и бесконечное отчаяние моих соотечественников. Потом сеньор Одейм взял меня за руку, и я еще раз, не помня как, очутился на улице и зашагал с ним бок о бок. «Сейчас я вас представлю моему компаньону, сеньору Ойдо», – сказал он. А у меня в ушах как раз шумело. [28]Было такое чувство, что я слышу его впервые. Мы шли по желтой улице. Народу было немного, лишь время от времени в какой-нибудь подъезд заныривал гражданин в темных очках или женщина в платке. Офис экспортно-импортной фирмы находился на четвертом этаже. Лифт не работал. «Немного гимнастики не повредит, – заметил сеньор Одейм. – Хорошо расслабляет». Я последовал за ним. В приемной было пусто. «Секретарша на обеде», – пояснил Одейм. Я застыл, тяжело переводя дыхание, в то время как мой благодетель постучал полусогнутым пальцем по витражному дверному стеклу кабинета своего компаньона. Раздался резковатый голос, приглашавший войти. «Вперед», – сказал Одейм. Сеньор Ойдо, сидевший за металлическим столом, встал, услышав мое имя, обошел стол и радушно меня поприветствовал. Это был худощавый блондин с бледным лицом и розоватыми скулами, которые он, наверное, регулярно смачивал лавандовым лосьоном. Тем не менее лавандой от него не пахло. Он пригласил нас сесть и, смерив меня взглядом сверху вниз, вернулся на свое место. «Моя фамилия Оидо, – объявил он мне. – Оидо, а не Оидо». – «Я понял», – сказал я. «Так вы тот самый падре Уррутиа Лакруа?» – «Он самый», – сказал я. Одейм, сидя рядом, улыбался и молчаливо кивал головой. «Уррутиа – это фамилия баскского происхождения?» – «Да, это так», – сказал я. «Ну а Лакруа, конечно, французского». Одейм и я дуэтом согласились. «А знаете, откуда фамилия Ойдо?» – «Ничего не приходит в голову», – признался я. «Ну попробуйте угадать», – предложил он. «Из Албании?» «Холодно, холодно», – сказал он. «Ни единой идеи», – сказал я. «Из Финляндии, – заявил он. – Эта фамилия наполовину финская, наполовину литовская». – «Это точно, – подтвердил сеньор Одейм. – Когда-то в далекие времена литовцы и финны много торговали, и для них Балтийское море было своеобразным мостом, или рекой, даже речушкой, пересекавшейся бесчисленными черными мостами, можете себе представить?» – «Могу», – ответил я. Ойдо улыбнулся: «На самом деле представляете?» – «Да-да, представляю». – «Черные мосты, да, сеньор», – пробормотал сбоку сеньор Одейм. «А по ним постоянно снуют туда-сюда, как муравьи, финны и литовцы, – пояснял Ойдо. – Днем и ночью. Под лунным светом или при тусклых факелах. Почти ничего не видя, на ощупь. Не обращая внимания на мороз, который в тех широтах пробирает до костей, до бесчувствия, все просто: жив – значит, двигайся. И даже не обязательно чувствовать, что жив: важно лишь движение, рутинное стремление пересечь Балтику туда или обратно. Зов природы. Зов природы, ведь так?» Я снова согласился. Одейм достал пачку сигарет. Сеньор Ойдо заявил, что уже лет десять, как совсем бросил курить. Я тоже отказался от сигареты, которую протянул Одейм. Спросил, в чем будет заключаться работа, которую они хотят мне предложить. «Это не просто работа, а как бы стипендия», – сказал Ойдо. «Мы занимаемся экспортно-импортными поставками, но не только», – сказал Одейм. «Если конкретно, то в настоящий момент мы выполняем заказ Духовной школы архиепископства. У них возникла проблема, и мы ищем подходящего человека для ее решения, – сказал Ойдо. – Им нужен кто-нибудь, чтобы заняться исследованием, а мы осуществляем соответствующие поиски. Выполняем заказ, находим решение». – «Так я подходящая персона?» – спрашиваю. «Никто другой не сочетает в себе столько необходимых качеств, падре», – сказал Ойдо. «Все-таки не могли бы вы объяснить мне конкретно, о чем идет речь», – сказал я. Сеньор Одейм удивленно воззрился на меня. Я упредил его вопрос, сказав, что мне хотелось бы еще раз услышать уже сделанное предложение, но на этот раз из уст сеньора Ойдо. Последний не заставил себя уговаривать. Духовная школа архиепископства желает провести исследование о возможностях сохранения церквей. Сказать, что в Чили вряд ли найдется хоть один знающий специалист, значит ничего не сказать. В Европе, напротив, исследования в этой области продвинулись значительно, а в некоторых случаях можно говорить об уже найденных решениях замедления порчи культовых зданий. Моя работа будет состоять в том, чтобы посетить те храмы, где достигнут успех в экологических защитных мероприятиях, сравнить различные способы, написать отчет и вернуться. Сколько времени мне дается? Да хоть целый год: нужно будет объехать ряд европейских стран. Если я за год не успею, срок может быть продлен до полутора лет. Зарплата будет выплачиваться полностью ежемесячно, кроме того, будет выделяться сумма на непредвиденные расходы, с которыми придется столкнуться в Европе. Останавливаться буду в гостиницах или приходских приютах, разбросанных по всему старому континенту. Разумеется, работу эту придумали исключительно в расчете на мое согласие. И я согласился. В последующие дни я часто встречался с сеньорами Ойдо и Одеймом, которые взяли на себя оформление необходимых документов для поездки в Европу. Не могу сказать, что я с ними подружился. Они были деловиты, и только, шибко не мудрили. О литературе имели самое поверхностное представление: знали пару ранних стихотворений Неруды, которые могли прочесть наизусть, но не более. Однако в решении административных вопросов, казавшихся мне тупиковыми, были доки и в конце концов утрясли все дела, связанные с моим новым назначением. По мере приближения дня отъезда я становился все более беспокойным. Много времени уделил прощанию с друзьями, которые не верили в такую мою удачу. Договорился с редакцией одной из газет о том, что буду продолжать посылать свои рецензии и литературные статьи из Европы. Наступило утро, когда я простился с моей старенькой матерью, сел на поезд до Вальпараисо, а там поднялся на борт «Доницетти» – судна под итальянским флагом, плававшего по маршруту Генуя – Вальпараисо – Генуя. Путешествие было неторопливым, с длинными стоянками, не обошлось без знакомств, которые продолжаются по сей день, хотя и в усеченной до простых правил этикета форме, когда дело не идет дальше обычных рождественских поздравлений. Мы сделали несколько остановок – в Арике, где я сфотографировал прямо с палубы исторический холм, [29]в Кальяо, в Гуаякиле (при пересечении линии экватора меня упросили отслужить мессу перед всеми пассажирами), в Буэнавентуре, где судно стояло на якоре в окружении ночных созвездий, а я с триумфом читал «Ноктюрн» Хосе Асунсьона Сильвы, [30]делающий честь колумбийской литературе и вызвавший гром аплодисментов даже со стороны итальянского экипажа, – они плохо понимали по-испански, но смогли оценить музыкальность слога прорицателя, вообще-то плохо кончившего; останавливались в Панаме, перепоясывающей Америку, в Кристобале и в Колоне – бандитском городе, где какие-то оборванцы снова безуспешно попытались меня ограбить, в Маракайбо – городе-трудяге, пропахшем нефтью; затем марш через Атлантический океан, во время которого меня упросили отслужить еще один молебен, чтобы мы доплыли в целости и сохранности: три дня шторма и сильной качки, многие даже приходили исповедаться, тем не менее мы дошли до Лиссабона, где я сошел на берег и молился в первой же попавшейся церкви прямо в порту, потом «Доницетти» бросал якорь в Малаге и Барселоне, и наконец наступило зимнее утро, когда мы прибыли в Геную. В виду города я распрощался с моими попутчиками, справил обедню для друзей прямо в читальном зале судна – дубовый паркет, стены тикового дерева, огромная люстра под потолком, набивные кресла, в которых я провел столько счастливых часов, погруженный в чтение греческих и латинских классиков, а также современных чилийских писателей, где ко мне вернулась радость читателя, восстановилось чутье и вдохновение, и пока судно рассекало океанские волны, вершились морские закаты, длились бездонные атлантические ночи, я все читал и читал, удобно расположившись в кресле в зале, отделанном благородным деревом, куда залетал запах моря и крепких ликеров, где чувствовался запах книг, и ничто меня не отвлекало, ибо мои счастливые бдения продолжались допоздна, когда никому уже не приходило в голову разгуливать по палубам «Доницетти», разве только теням грешников, которые были достаточно деликатны, чтобы не прерывать моего чтения, – счастье, счастье вновь обретенной радости, полноценного чувства обращения к Богу, когда мои молитвы, казалось, пронизывают тучи, попадая туда, где существенна только музыка, исполняемая так называемым ангельским хором, в безлюдное и в то же время несомненно единственное пространство, где мы, люди, пусть предположительно, можем обитать, необитаемое и в то же время единственное пространство, где нам стоит обитать, где мы потеряем свою физическую сущность, но станем тем, что мы есть на самом деле, – и сошел на твердую землю, землю Италии, сказав кораблю «с Богом!», и отправился по дорогам Старого Света с решимостью выполнить намеченную работу, с легким сердцем, исполненный бодрости и веры. Первой церковью, куда я попал, была церковь Девы Марии Непрестанной Скорби в Пистое. Ожидая встретить там какого-нибудь старичка – приходского священника, я был поражен, когда меня принял священник, которому не было и тридцати. Отец Пьетро – так его звали – сказал, что о моем визите его предупредил письмом сеньор Одейм, и сразу заговорил о деле: в Пистое главным разрушительным фактором для романских или готических сооружений является не загрязнение местности, а загрязнения, которые происходят от животных – конкретно от голубиного помета. Популяция голубей как в Пистое, так и во многих других европейских городах и деревнях выросла в геометрической прогрессии. И от этой напасти было найдено верное средство, оружие, которое проходило экспериментальную проверку и которое он мне завтра же продемонстрирует. Помню, эту ночь я провел в соседней с ризницей комнате, причем мой сон постоянно прерывался, потому что я не мог осознать, где нахожусь: то ли на судне, то ли в Чили, а если, положим, в Чили, то где – дома в семье, или в колледже, или в доме моего друга, – а когда до меня порой доходило, что я сплю в европейской церкви, в соседней с ризницей комнате, то не было ясно, в какой именно стране и за каким чертом меня сюда занесло. Утром меня разбудила служанка прихода. Ее звали Антония, она сказала: «Падре, дон Пьетро вас уже ждет, идите скорее, не то вам влетит». Вот так-то. Пришлось быстренько умыться, надеть сутану и идти во двор приходского дома, где стоял молодой падре Пьетро, одетый в более нарядную сутану, чем моя, с толстой латной рукавицей из кожи и металла на левой руке, а в воздухе, в небесном квадрате, обрисованном стенами золотистого цвета, я различил тень какой-то птицы. Завидев меня, отец Пьетро пригласил подняться на колокольню, я без звука последовал за ним, мы вскарабкались на башню, оба сосредоточенные и молчаливые от усилий, и уже наверху падре засвистел, замахал руками, и тень с неба опустилась на колокольню, прямо на рукавицу на левой руке итальянца, и тут без всяких пояснений стало понятно, что темная птица, выписывавшая круги над церковью Девы Марии Непрестанной Скорби, была соколом, и что отец Пьетро был по совместительству сокольником, и что средством спасения старой церкви от голубиного помета был этот ручной хищник, который попросту голубей изничтожал. Придя к такому заключению, я стал разглядывать с высоты ступеньки, ведшие во внутренний двор и к кирпичной, пурпурного цвета, площадке у церкви, но, как ни старался, не заметил ни одного голубя. Вечером падре Пьетро – и сокольник, и сокольничий [31]– повел меня в другой квартал города. Там не было ни церковных построек, ни гражданских памятников – ничего, что надо было защищать от воздействия времени. Поехали на приходском грузовичке. Сокол сидел в специальном ящичке. Прибыв к намеченному месту, отец Пьетро вытащил сокола и запустил в небо. Я видел, как он летел, потом навис над голубем, который буквально заметался в полете. Тут же открылось одно из окон в каком-то заведении общественного призрения, и одна из его обитательниц начала нам что-то кричать и грозить кулаком. Падре Пьетро рассмеялся. Наши сутаны трепетали на ветру. На обратном пути он сказал, что сокола зовут Турко. Потом я сел на поезд и доехал до Турина, где в церкви Святого Павла Помощника меня ждал отец Анджело, также большой дока в делах соколиной охоты. Сокола звали Отелло, он держал в страхе всех голубей в Турине, хотя не был единственным в городе: судя по словам отца Анджело, у него были основания подозревать, что в каком-то квартале Турина, возможно в южной части, живет еще один сокол и что Отелло, случалось, встречался с ним в своих воздушных прогулках. Обе хищные птицы потрошили голубей и поначалу не имели никаких взаимных претензий, но падре Анджело полагал, что недалек день, когда их столкновение станет неизбежным. В Турине я пробыл на несколько дней дольше, чем в Пистое. Потом ночным поездом доехал до Страсбурга. Тамошний кюре отец Жозеф пестовал сокола по кличке Ксенофонт, иссиня-черного цвета, и падре иногда брал его с собой на мессу, где он сидел на самой высокой части органа, на позолоченной трубе, и я, время от времени преклоняя колени при слове Всевышнего, чувствовал своим затылком цепкий взгляд сокола и, отвлекаясь, думал о Бернаносе и Мориаке, которых отец Жозеф непрестанно читал, а еще о Грэме Грине, которого читал я, но только не падре Жозеф, потому что французы читают только французов, хотя о Грине мы однажды беседовали допоздна, но не сошлись во мнениях. Еще мы говорили о Берсоне, миссионере-мученике Магриба, о жизни которого Вильямин написал книгу, которую отец Жозеф мне дал почитать, а еще об аббате Пьере – маленьком нищем кюре, который нравился отцу Жозефу по воскресеньям и не нравился по понедельникам. Потом я уехал из Страсбурга и оказался в Авиньоне, в церкви Пресвятой Девы Полуденной, где приходским священником служил отец Фабрис. Его сокола звали Та-гель, [32]и в окрестностях он был знаменит своей прожорливостью и жестокостью. С отцом Фабрисом мы пережили незабываемые вечера, пока Та-гель охотился и потрошил не только голубей, но и скворцов, которых в те далекие и счастливые дни на провансальских землях обитало великое множество, на тех землях, которые пересек Сордель, Сорделло – какой Сорделло? – так вот, Та-гель пускался в полет и терялся в низких облаках, что опускались до пятнистых и лысоватых холмов Авиньона, мы с отцом Фабрисом разговаривали, а Та-гель внезапно сваливался сверху, подобно лучу – или воображаемому воплощению луча – прямо на одну из больших стай скворцов, которые возникали с запада, будто рой мух, черня небо хаотичными росчерками, – и через несколько минут мельтешение скворцов окрашивалось красным, распадалось на фрагменты, и они тоже становились красными, и тогда сумерки в окрестностях Авиньона окрашивались в красный цвет, подобно красному закату, который можно видеть через иллюминаторы самолета, или красному рассвету, когда еще в полусне отмечаешь свистящий шум моторов, отодвигаешь занавеску и различаешь на горизонте красную линию, будто вена на бедре планеты или аорта в ее сердце, которая мало-помалу расходится пятнами, – то же самое привиделось мне в небе над Авиньоном в окровавленном разлете скворцов, в движениях Та-геля, подобных кисти художника-абстракциониста, – ах, этот мир, гармония природы, которая нигде более не была мне видна с такой очевидностью, с такой ясностью, как в Авиньоне, – а потом отец Фабрис засвистел, и мы какое-то время, отсчитанное лишь ударами наших сердец, ждали, пока дрожащий после охоты сокол не усядется на его руку. Потом я погрузился в поезд, с грустью покинул Авиньон и попал на землю Испании. Разумеется, первым городом, который я посетил, была Памплона, где за церквами либо ухаживали другими методами, которые меня не заинтересовали, либо вообще никак не ухаживали, но где я должен был приветствовать собратьев по Делу, [33]представивших меня издателям Дела, директорам учебных заведений Дела и ректору университета, который также принадлежал Делу, – все проявили интерес и к моей работе литературного критика, и к моим занятиям поэзией, и к моей просветительской деятельности, мне даже было предложено опубликовать книгу – настолько они великодушны, эти испанцы, но и формалисты хорошие, потому что на следующий день я подписал контракт, – а потом мне вручили письмо на мое имя, подписанное сеньором Одеймом, где он спрашивал, какой я нашел Европу, каковы тут погода, питание, исторические памятники, – письмо нелепое, которое, однако, скрывало, по всем признакам, другое письмо, нечитаемое, но более серьезное, и оно пробудило во мне сильное беспокойство, поскольку я не мог ни понять его содержание, ни иметь полной уверенности в том, что оно на самом деле было, спрятанное между строк идиотского письма, – письмо-шифровка. Наконец я тронулся из Памплоны, пережив каскад теплых объятий, советов и всяческих дружеских знаков, оказываемых при прощании, и оказался в Бургосе, где меня должен был ждать отец Антонио, старенький священник, у которого жил сокол по кличке Родриго, за голубями не охотившийся, – отчасти потому, что возраст падре не позволял сопровождать хищника на охоту, а еще потому, что изначальный энтузиазм приходского служителя сменился сомнениями по поводу целесообразности применения таких радикальных мер для уменьшения поголовья птиц, которые, несмотря на свой обильный помет, также являлись Божьими созданиями. Так что к моему приезду в Бургос сокол Родриго питался исключительно кусочками порезанного или провернутого через мясорубку мяса, а то и потрохами (печенка, сердце, птичьи внутренности), покупаемыми на рынке отцом Антонио или его служанкой, а жизнь в заключении привела хищника в самое жалкое состояние, сравнимое с тем упадком, который переживал и его хозяин, чьи щеки были иссушены сомнениями и раскаянием, как правило, беспричинным, худшим из раскаяний; в довершение всего, приехав в Бургос, я застал падре Антонио лежащим в постели – на убогом ложе, прикрытом грубым тканым одеялом, – в большой комнате с каменными стенами, а его сокол сидел в углу, дрожа от холода, с надвинутым на глаза колпачком, без малейшего намека на ту отвагу, какую я видел в Италии и Франции, – бедная птица и бедный кюре, чахнувшие на пару; когда отец Антонио меня увидел, он попытался приподняться, опершись на локоть, – точно так же, как сделал я многие годы спустя, вечность спустя, за две-три минуты до появления из водоворота того поседевшего юнца, – стали видны и тощий локоть, и высохшая рука изможденного старика, будто цыплячья ножка, и отец Антонио сказал мне, что он думает обо всем этом, точнее, он говорил так: «Я считаю, наверное, это не лучшая идея – использовать соколов, так как, хотя они и защищают церкви от разъедающего, а со временем и разрушающего воздействия голубиного помета, но не следует забывать, что голуби считались земным символом Святого Духа – ведь так? – и что католическая церковь могла бы обходить молчанием и Сына, и Отца, но только не Святого Духа, наиболее важного из того арсенала, которым располагает наша братия, более важного, чем то, что Сын погиб на кресте, и то, что Отец явился создателем звезд, Земли и всей Вселенной», – и тогда я дотронулся пальцами до лба и висков бургосского кюре и тут же понял, что у него жар по меньшей мере градусов сорок, кликнул служанку и отправил ее за врачом. Время в ожидании врача я провел, разглядывая сокола, похоже, умиравшего от холода на своем аналое и в колпачке, состояние его мне не понравилось, поэтому, укрыв падре Антонио вторым одеялом, которое нашел в ризнице, я раскопал еще и латную рукавичку, взял птицу и отправился во двор; там, поглазев на кристальное и холодное ночное небо, снял соколиный колпачок и скомандовал: «Лети, Родриго». Тот послушался с третьего раза, и я увидел, как он взлетает, с каждым взмахом со все большей силой, крылья его звучали, словно металлические лопасти, и казались огромными, и в тот момент задул сильнейший ветер, сокола стало сносить с вертикали, а моя сутана раздулась, будто знамя, исполненное гнева, помню, я еще раз закричал: «Лети, Родриго!» – а потом услышал звук настоящего, неистового полета, и полы сутаны захлестывали мне глаза, пока ветер обметал церковь и ее окрестности, а когда смог, наконец, сбросить с лица собственный «колпачок», то различил бесформенные комочки на земле, окровавленные тельца нескольких голубей, которые сокол бросил прямо к моим ногам и вокруг меня в радиусе не более десяти метров, прежде чем исчезнуть, потому что, увы, это правда: той ночью Родриго пропал с небес Бургоса, где, говорят, есть другие соколы, питающиеся птичками, – наверное, вина в том моя, нужно было остаться в церковном дворе и звать его, и тогда, возможно, хищная птица вернулась бы, но в тот момент где-то в глубине церкви стал настойчиво звонить колокольчик, услыхав, наконец, я сообразил, что это явились врач со служанкой, поэтому я покинул свое место и пошел открывать, а когда вернулся во двор, сокола уже не было. Этой же ночью отец Антонио помер, и мне пришлось отпевать его душу, а также заниматься всякими хлопотами до следующего дня, когда прибыл другой приходской священник. Новый падре не хватился отсутствия Родриго. Служанка, наверное, да, но посмотрела на меня так, что было понятно: ей на это наплевать. Наверное, она подумала, что я отпустил сокола на волю после смерти отца Антонио или даже умертвил, выполняя его последнюю волю. Во всяком случае, она не сказала ни слова. На следующий день я оставил Бургос и добрался до Мадрида, где никого не заботил вред, наносимый церквам, но где существовали другие проблемы. Потом, сев в поезд, я приехал в бельгийский Намюр. У отца Шарля, служившего в церкви Пресвятой Девы Лесов, жил сокол Ронни. С этим кюре мы успели подружиться, выезжая на велосипедные прогулки по лесам, окружающим город, каждый с корзинкой еды и обязательной бутылкой вина, и как-то вечером я даже исповедался отцу Шарлю на берегу речушки, притока другой реки побольше, сидя среди травы, полевых цветов и огромных дубов, но ничего не стал говорить ни об отце Антонио, ни о его соколе Родриго, которого я потерял той алмазной и безысходной ночью в Бургосе. Потом снова сел в поезд, попрощавшись с прекраснодушным отцом Шарлем, и отправился во Францию, в Сен-Кантен, где меня ожидал отец Поль из церкви Святых Петра и Павла, настоящей готической жемчужины; с этим отцом Полем и его соколом Фьебром у нас произошел довольно курьезный эпизод. Как-то поутру мы вышли на расчистку неба от голубей, но их, к огорчению моего гостеприимного хозяина, не было видно. Отец Поль был молод и очень гордился своей животиной, называя его лучшим из местных охотничьих птиц. Площадь церкви Святых Петра и Павла находилась неподалеку от площади местного муниципалитета, где слышалось какое-то оживление, которое отцу Полю не понравилось; мы стояли с Фьебром на нашей площади, ожидая подходящего момента, и вдруг увидели голубку, взлетавшую над красными крышами, которые окружали пятачок, отец Поль отпустил сокола, и тот, быстрее чем петух прокричал бы свое «ку-ка-ре-ку!», свел счеты с голубкой, летевшей со стороны муниципалитета, направляясь к главной башне небольшой, но необыкновенно красивой церкви Петра и Павла, – она упала, срезанная Фьебром, и сразу с муниципальной площади Сен-Кантена донесся потрясенный ропот, а мы с падре Полем, вместо того чтобы благоразумно скрыться, направили свои стопы с церковной площади на центральную, где увидели белую голубку, истекавшую кровью на булыжной мостовой, а вокруг нее собралась немалая толпа, включая мэра Сен-Кантена и целое стадо спортсменов, – только тут нам стукнуло в голову, что голубка, ликвидированная Фьебром, служила символом атлетического соревнования и что атлеты были огорчены и возмущены, так же, как, впрочем, и дамы высшего общества Сен-Кантена, которые покровительствовали соревнованиям и от которых исходила идея начать их запуском в небо голубки; а еще недовольны были коммунисты города, поддержавшие дамскую идею, хотя для них эта голубка, такая живая и стремительная, а теперь мертвая, была – нет, не голубкой согласия и мира на легкоатлетических состязаниях, а голубкой Пикассо, имевшей двойной смысл, – короче, все представленные группы общества имели основания быть в высшей степени недовольными, кроме детей, которые восхищенными глазами искали в небе тень Фьебра и подбежали к падре Полю, чтобы разузнать всякие технологические и научные подробности соколиной охоты, так что бедный падре, с улыбкой на устах, стал просить прощения у всех присутствующих, прижимая ладони к груди, будто говоря: извините, всякий может допустить ошибку, – а потом принялся успокаивать малышей, отвечая им порой слишком пространно, но в христианском духе. Затем я отправился в Париж и около месяца занимался поэзией, посещая музеи и библиотеки, ходя по церквам, от которых глаза мои наполнялись слезами, так они были прекрасны, урывками – было жаль времени – писал отчет о защите памятников национального значения с акцентом именно на использовании приемов соколиной охоты, отправлял в Чили литературные обозрения и отзывы, читал книги, которые мне слали из Сантьяго, обедал и гулял в свое удовольствие. Время от времени без всякого повода сеньор Одейм присылал мне письмо. Раз в неделю я заходил в чилийское посольство, где читал отечественную прессу, беседовал с атташе по культуре, симпатичным типом, настоящим чилийцем, настоящим христианином, не слишком грамотным, который изучал французский, решая кроссворды, печатавшиеся в
Читать дальше