— Да нет же, — говорю я ему без особой надежды переубедить.
— Ну, тогда тем более, — улыбается он, не веря, — пиши завещание, в трех экземплярах под копирку.
В холл выходит распаренный молодой кавказец. Он опрятно, дорого подстрижен, на его длинном торсе и коротких ногах — отличная хлопковая рубашка, блескучие, глаженые брюки, дорогие неоновые туфли. О, этот шик однажды в России!
Не глядя-не видя нас, он подходит к большому настенному зеркалу. Видно, что изучение собственного лица доставляет ему огромное удовольствие, которое хочется тянуть. Он неутомимо трогает его руками, как будто возможно что-то на лице поправить или переставить с места на место. Потом он разглядывает в зеркале свою одежду и снова возвращается к лицу, то приближая, то отдаляя его от стекла.
В холл выходит второй раскрасневшийся молодой кавказец. Он посуше, повыше, по-горски рыжеват. Но столь же элегантен. Он встает за спиной у товарища и ждет десять вежливых секунд.
— Ахмет, — негромко говорит он, и тот выходит на солнце, а рыжий занимает его позицию. Все повторяется.
Человек с Черемошников закидывает ногу за ногу и, якобы продолжая разговор, роняет: — Пацанство! Ишаки, орехи и видики раз в год у богатенького дядюшки. До пятнадцати лет босиком.
Из сауны выходит третий молодой кавказец. За ним тут же четвертый, пятый, шестой. Образовалась очередь.
Капитан Немо высказывается подробнее: — А я вырос на старом кладбище, на втором Томске. Давно его закрыли. Нас было много пацанов. Всех посадили, все сидят (проговорил он с удовольствием). По всякому — хулиганка, гоп-стоп, анютины глазки (? лучше не спрашивать). Пить-курить научились вместе с азбукой. Жили на кладбище. Вот в родительский день лучше всего — народу полно, еды, выпивки остается много. Побирушек мы не подпускали, лупили их и все такое (тут его передернуло). Так вечером выбираем: пьем только вино с конфетами, едим бутерброды с колбасой. Винегрет — конечно! И заваливаемся между могилок, не пошел бы дождик. А с утра уже все подметается — водка, хлеб, любое там! Похмелье — оно аппетитное!..
Потом из зоны по соседству маньяк какой-то сбежал и зарезал одну несогласную бабушку. И нас с кладбища погнали. И фиг бы выгнали, да подросли мы. Заскучали сами.
Дети Кавказа заметно и сочувственно, с признаками сравнительно-исторического волнения, прислушивались к его словам.
— А вы говорите: университет, синагога, да здравствует капитализм!
Какая разница? Кроме детства, что есть? Ничего, — закончил он.
«Он, конечно, умен и отзывчив, — успел подумать я, — но я же ничего не говорил».
Из сауны вышел пожилой кавказец, полный, усатый, щетинисто-волосатый, старозаветный: в мятой рубашке, нечистых джинсах и кроссовках чугунного литья. Молодежь пулеметной очередью выскочила на улицу, и кто-то выронил на пороге пачку «Мальборо». Но не вернулся за ней.
Капитан Немо кивнул мне уже свысока и стал обниматься с толстяком, шутливо приподнимая его над полом. Тот немедленно пукнул. «Свят, свят, свят!» — отозвался Немо.
Проходя к дому мимо безлюдной баскетбольной площадки, я поднял глаза на свой балкон и увидел, что там, как всегда со дня приезда, сидит, дожидаясь меня, Иван Прохорович. Он сидел, вернее, возлежал в старом кресле весь день, несмотря на страшное послеобеденное пекло. За ним, вокруг него, горели отраженным, можно сказать, пурпурным пламенем окна. Он дремал, сцепив руки на огромном животе, танцевально раздвинув колени и опустив свою бегемотскую сахарную голову на плечо, где приткнул самодельную мамину диванную подушечку. Глаза его были величественно закрыты. Ему не хватало тоги, белой тоги с кошенильной каймой.
У него были ослепительно-синие зрачки, мне подумалось, что сейчас они прожигают ему изнутри веки.
Ивану Прохоровичу, лучшему человеку, исполнилось семьдесят два года. Он «кантовался» в деревне, километрах в двухстах к северу от Томска, и был старый лагерник. Маялся он в Тайшетлаге (не на Колыме, повезло) за пуд семенного зерна, украденного за-ради сестренок в голод 47-го года. Он говорил, что в лагере было сытнее, чем на колхозном раздолье, и можно было уже ничего такого не бояться. И били мало: он привез домой половину зубов и всего через месяц проснулся мужчиной.
По большому счету, в лагере его возмущало разве что обильное распространение педерастии. «У нас, — рассказывал он, закипая, — даже начальник КВЧ был жопником. Нет, ты не представляешь! В погонах!»
Он сказал, что приехал в город по делам. Никаких дел в Томске у него не могло быть, да он и не ломал больше комедию, честно просиживая день за днем на балконе. Он приехал отчасти от охоты к перемене мест, отчасти — ко мне лично. Мне лично это было лестно.
Читать дальше