А у нас всю жизнь пень-колода,
то мы дух обожествляем, то плоть…
Но дрожит над нами Матерь-Природа,
и качает нашу люльку Господь.
* * *
Большое небо голубело.
Больные ноги затекли.
Мария сильно поседела
от пыли всех дорог земли.
Её ветра сторожевые
умоют дождичком косым.
— Уже Вы знаете, Мария?
На Пасху, на кресте, Ваш сын…
— Сынок мой жив, его терновым
Не окарябали венком,
он снова маленький, и снова
бежит за мною босиком.
И если кто его увидит,
и если кто пойдёт за ним,
то непременно к людям выйдет,
прославлен, цел и невредим!..
Глаза — как взорванное небо,
в двух тёмных штолинах глазниц.
И люди ей выносят хлеба,
немного денег и яиц.
Она не может жить иначе
и в пыльных травах и репьях
всё ходит по земле и плачет
о всех убитых сыновьях.
* * *
Нынче это возможно,
хоть пока и не верится:
без порезов на коже
ампутация сердца.
Что там сердца! — теперь и
можно сделать, по слухам,
имплантацию веры,
трепанацию духа.
Мода нынче навязчива
и довлеет над вкусами —
и сердца настоящие
заменяют искусственными.
И походками бодрыми
ходят люди-обрезы,
у которых под рёбрами
мерно бьются протезы.
* * *
Это стихотворенье
никому не известно.
Автор спит, укрываясь
одеялом забвенья.
Это старая песня,
это старая песня,
в ней серебряный аист
прилетает на крышу.
Автор шепчет: я слышу,
как хрустит черепица,
как на гребне адажио
балансируют связки!
Эту вечную сказку
про волшебную птицу
мне поведал однажды
Робертино Лоретти.
Беспокойные дети
не боятся земного,
им страшней привидения
и домовые.
Всё, что в мире не ново,
для детей и для гениев
происходит впервые,
происходит впервые.
* * *
Голова моя на улицу растёт,
зреют думы в тесной завязи ума;
пчёлка-муза, сев на чёлку мне, сама
из пыльцы былых страданий сварит мёд.
Осень мамой в букваре, привставши на
цевки-цыпочки, дождём как из ведра
моет чёрный прослезившийся квадрат
одинокого отчаянья окна.
Закурились трубкой вечности костры,
лист не мыслим вне поверхности земли.
Что-то нынче уж особенно быстры
на расправу улетанья журавли!
Голова моя на улицу растёт.
В жизни стоит лишь задуматься, как глядь, —
наступил октябрь на горло, и вот-вот
подойдёт сезон охоты умирать.
* * *
Мы в дыму пороховом
варим суп, картошку чистим.
Наша гордая Отчизна
завоёвана врагом.
Завоёвана. Как странно,
семь веков спустя, опять
к этой фразе иностранной
русским ухом привыкать.
Мы Отчизны не сдавали,
но должны мириться с тем,
что в Ипатьевском подвале
исполняем должность стен.
Кошельком голосовали,
и теперь не потому ль
мы в Ипатьевском подвале
исполняем должность пуль.
Мы и пули, мы и стены,
и Царя последний взгляд.
За великую измену
нас Юровские казнят.
И живём в своей Россеи,
как в погибельном плену,
новые иевусеи,
проигравшие войну.
Когда Невой поплыл ковчег
пилота Лота или Ноя,
в России выпал первый снег,
как что-то тёплое, родное.
И вы, столпившись на корме,
всё вглядывались в даль слепую,
уже не радуясь зиме,
но будто Родину целуя.
И был нелёгок и далёк
ваш путь в несбыточные дали…
А здесь, в России, умер Блок
и Гумилёва расстреляли.
Я живу в Москве на Добролюбова,
в супермаркете на Гончарова
покупаю хлеб помола грубого,
спать ложусь обычно в полвторого
Ужинаю супом с тараканами,
завтракаю чаем с мошкарой,
и, свища дырявыми карманами,
по Москве гуляю, как герой.
В будни я работаю на дядю,
нужные приобретаю навыки.
Но, боюсь, моё здоровье сядет
до того, как сам я встану на ноги.
Из общаги после зимней сессии
вышвырнут меня Архаров с Есиным,
стану я московский сто восьмой.
Буду ночевать в моей милиции,
попаду от этого в больницу и
мама заберёт меня домой.
Читать дальше