Ты еще и не в таких руках побываешь, обещает Великий Шакал, с тобой будем разговаривать языком классового врага…
Враг? Это помогает. Стискиваю зубы и налаживаю дыхание.
Протокол составлен, дамочка уходит. Вручат мне мою бумажку и выставят вон — до следующей рутинной проверки. Неужто так и уйду, придерживая раненый живот, утрусь, как нормальный раб, покорно признающий за родной властью право в любой момент засунуть его в каталажку, дать по печени, повозить шваброй по морде?
О вечера, распятые на сводах небосклона, начинаю, уставясь на лейтенанта, над алым зеркалом дымящихся болот. Из язв страстная кровь среди стоячих вод сочится каплями во тьму земного лона. О, вечера, распятые над зеркалом болот…
Лейтенант вскидывает взор, от которого положено стынуть. Но я уже с Верхарном, а если человек не один, от него можно отрывать куски плоскогубцами и бить его железной палкой.
О пастыри равнин! Зачем во мгле вечерней вы кличите стада на светлый водопой? Уж в небо смерть взошла тяжелою стопой… Вот, в свитках пламени, в венце багряных терний Голгофы — черные над черною землей.
Вот ваш документ, уходите, угрожающе говорит лейтенант.
Не трогаюсь с места и не отрываю от него глаз.
Вот вечера, распятые над черными крестами, туда несите месть, отчаяние и гнет. Прошла пора надежд. Источник чистых вод уже кровавится червонными струями. Уж вечера распятые закрыли небосвод.
Уходите! Лейтенант почти кричит. Он наслышан обо мне, как о безвредном помешанном, а этот сидит под стеной, как загнанная в угол крыса, шерсть дыбом, вещает страшные слова и, кажется, готов вцепиться в глотку.
Выходит из-за барьера, приближаться не хочет, но надо. Паспорт можно было бы издали швырнуть, а бумажку не швырнешь, не полетит. Роняет ее мне на колени. Уходите! Меня били, за что меня били? Не знаю, никто вас не бил, раздраженно шипит он, уходите, не нарывайтесь на неприятности. Велите меня отвезти, я не могу идти. Если каждого возить, фыркает он. Поднимаюсь, придерживая живот. Тебя вот возят, а ты кто такой? Дай воды.
Он возмущенно поднимает брови, но сталкивается со мной глазами и идет к графину. Пью медленно и не отрываю от него глаз. Он вертится под моим взглядом, молод, не привык еще. Где старшина, позовите. Он зовет старшину, зовет! Зачем ты ударил меня, смерд? Та я вас не быв, бормочет хранитель моего тела. Когда жертва на ногах и глядит в глаза — этого они не выносят. Не натренировались еще. Но у меня уже нет сил. Бреду к двери. Открываю и оказываюсь на вокзале. Вот куда меня завезли.
Домой не добраться. Пешком эти четыре километра не одолеть, а о трамвае и думать нечего, меня мутит при одной мысли о толчке на стыках рельсов. Придерживаю локтями кишки, одной пястью сжимаю в горсти ненужный до следующей рутинной проверки документишко. В такой позе тащусь к знакомой скамейке у входа в грузобагажную кассу. Она во дворике, в стороне от вокзальной суеты, закрыта до утра, можно переждать боль, не привлекая внимания. Бережно несу туда контейнер своего тела с разбитой печенью, не отпуская от живота стиснутых ладоней. Они полны ноющей боли.
Что за болван ты, братец, говорит Печень, объясни, будь добр, за каким счастьем тебя сюда принесло, но, пожалуйста, не пытайся внушить мне, будто ты не знал, что здесь тебя будут бить, это только подтвердило бы, что ты классический болван, то есть существо, не способное предвидеть.
Почему же, я предвидел побои, но пренебрег этим.
Ах, пренебрег, желчно замечает Печень, какое геройство, но меня об этом никто не известил, а между тем не мешало бы прежде всего спросить у меня, могу ли пренебречь я.
Судя по всему, ты не согласилась бы.
Верно, не согласилась бы, и на достаточных основаниях. Такие удовольствия мне давно уже не дозволены, один хороший удар способен остановить меня навеки, оттого-то я и тащила тебя, скрытого диссидента и внутреннего эмигранта, прочь из страны, что страшилась встреч с этими ребятами, они всегда так метко попадают…
Мне нечего ответить Печени, и я погружаюсь в раздумье о той сумме сил, злосчастная равнодействующая которых привела меня сюда. Жизнь побуждает людей еще и не такое откалывать, но Док прав, дальше моего прыгали разве что самоубийцы. Терпение и труд, терпение и труд, эту поговорку мы прилагаем к чему угодно, но не к жизни в целом. По отношению к ней мы руководствуемся максимами типа Лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Все мы такие ригористы! В результате имеется налицо как ужасный конец, так и ужас без конца.
Читать дальше