Нас рвало на части. Земное тянуло к земле, а школа к небесному — на твердой политической основе. Из нас растили гладиаторов. Горизонт сужали до размеров булавочного укола, еще одного, пусть крохотного, укола в тело проклятого капитализма.
Но из окон школы раскрывались дали. Мы росли на просторе, и тугой ветер свежил наши лица. Гарик, рабочий-станочник, всю жизнь, сколько я мог уследить, был квалифицированнейшим читателем, поглощавшим литературу всех времен и народов и недурно в ней понимавшим.
Наверно, школа наша стояла на святом месте…
Распахнуты ли теперь ветрам окна школ, глядящие в слияние Днепра, Припяти и Десны?
Нас учили созиданию как стилю жизни. И это в стране, которой правители ничего не создали, кроме разрушительной индустрии, и хладнокровно искромсали три поколения просто так, мимоходом, ради достижения своих целей. Риторически звучал бы вопрос: достойны ли эти правители своих подданных? Подлинный вопрос таков: должно ли вкладывать в души подданных тот кристалл самопожертвования, который так облегчает задачу правителям? Должно ли растить мальчиков и девочек, послушно отдающих тела и души в угоду разным великим целям?
Кстати, Сучок, зануднейшая географиня, имела в репертуаре еще одну постоянную присказку, возмутительно противную духу и букве титской эпохи: «Всякий труд должен быть оплачен». Этому принципу, как, впрочем, всем своим принципам, Сучок следовала со свойственной ей дотошностью. Ей и в голову не пришло бы попросить ученика принести из учительской забытый классный журнал и не отдарить услужившего снисходительной отметкой за не вполне благополучный ответ. Сама-то Сучок благоразумно помалкивала по поводу того, как отблагодарила держава героев-ветеранов. И по поводу того, как расплачивалась с рабочими, крестьянами и подобными ей самой тружениками просвещения, сеявшими разумное-доброе-вечное и прозябавшими в нищете.
Школа, как дальнобойная артиллерия, наносит удар по далеко отстоящим целям. Ваш паровоз вперед летит, но соединяющий берега мост уже вдребезги. Да вы и сами его разобьете — раньше или позже. Я подсоблю. Меньше будет калек, нравственных и физических.
Добрая моя старая школа.
Сегодня я наношу ей смертельный удар.
Название эссе — «Просветительские письма».
Да, мы переоцениваем достоинства разиных и желябовых, мы их переосмысливаем. И нам придется дать себе отчет в том, что и Потемкин, и Кутузов, и Столыпин защищали не абстрактную родину, укрепляли не чей-то строй, просвещали не чужой народ, а трудились для конкретной политической структуры, необходимой и достаточной для того времени.
Но времена меняются. И нравы…
Рискованно! Заметно, но оччччень рискованно. И название…
Вдруг ввалились Пушкин с Жуковским, сбросили свои крылатки, поставили на цементный пол цилиндры, уселись тут чаевничать. Слушай, старина, трагически сказал АС, совесть меня гложет, я тебя обманул, но и сам обманулся, на свете счастья нет, но нет также ни покоя, ни воли, боюсь, этого вообще нет в природе. Ах, какая новость, сказал я. Кстати, не объяснишь ли, зачем пустил в себя пулю дантесовой недрогнувшей рукой? Не знаю, глупо сказал он. А я знаю. Понял, что из великого национального поэта превращаешься в подонка. Что, с ужасом спросил Жуковский. А то! Чаадаева забыли? А стишок «Туча» помните, аллегорию эту подлую? С прежними друзьями-декабристами покончено, буря пронеслась, все забыто, и вдруг — последняя туча рассеянной бури одна ты несешься по ясной лазури одна ты позоришь ликующий день одна ты наводишь нам тень на плетень… И эту гадость мы твердили в нежном детстве, на всю жизнь заучили историю твоего предательства… после всех этих восторженных «Чаадаеву», «K Чаадаеву» …Славно, братцы, славно, братцы, славно братцы-егеря, славно друга передать в руки белого царя… Жуковский, словно не слыша, сокрушенно качал головой: голубчик, да можно ли писать такое, в наше-то время, это неосторожно, это так опасно, тут уж и впрямь не мудрено прослыть сумасшедшим… Да вы меня никак с Чаадаевым путаете, Василий Андреич, разъярился я, зря, сходство у нас лишь внешнее. Он умолк, продолжая качать головой. АС глядел глазами, полными сострадания. Вы, господа хорошие, выдавил я, явились сообщить мне все эти благие вести насчет счастья, покоя и воли, здравомыслия и осторожности, но я это и без вас знаю. Как знаю и то, что все вообще утверждения — ваши, мои и девяносто девять процентов так называемых научных — вздор и чепуха на синих ножках. Просто, я люблю эти строки и буду их повторять, покуда жив, они боговдохновенны, и чхать мне на все мнения, на авторские в том числе. Ибо сделав что-то, автор не властен более над своим творением. Не исключено, что люди увидят в нем то, чего автор и в мыслях не держал. Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется. Понимаете? Не дано нам! Не уверен — сожги. Вопреки измышлениям, рукописи при высокой температуре горят не хуже танков. Не сжег — не ной. Учтите, первой заповедью скрижалей нового цикла станет: АВТОР, БУДЬ БДИТЕЛЕН! За примером недалеко ходить, сам Предвечный наш… Прости меня, Господи. И — чешите отсюда, у меня дама! Адье!
Читать дальше