Он выбрал «Красную», потому что других не было; потому что ее вечерний выпуск, помимо отчетов о драках и самоубийствах, публиковал погромы кинокартин и очерки о погромах к юбилею Пятого года; потому что — хоть он и не сформулировал бы этого вслух — в вечерней адресации к мещанству была человечность, из дневного выпуска вытравленная типографской соляной кислотой. «Вечерняя Красная» тихо, исподволь, сквозь зубы разрешала быть человеком, как если бы динозавры шептали, подмигивая: пст, пст… нам интересно то же, что вам… Даня решил действовать прямо — терять было нечего — и отправился на Фонтанку.
Для «Красной» не был еще выстроен длинный комбинат в новом стиле, решавшем и жилые здания в заводском, бесперебойно-производственном духе, — и она располагалась на втором этаже особняка Волынцевых, с таким грозным входом, словно строитель его, немец Ширкель, провидел передачу здания под газету и заранее желал окоротить входящего. Особнячок был так себе, стилизованная поздняя готика в два этажа, и с оградой соотносился, как Казанский со своей колоннадой, — но, Господи, ведь и вся местная жизнь так: забор — во, а войдешь — тьфу. И Даня вошел — с той решимостью, с какой пересекали порог только случайные посетители. Те, для кого работа здесь была рутиной, входили в «Красную» либо с понурой тоской, либо с искусственной, деловитой бодростью, какую так охотно усваивали репортеры. Прежний репортер бегал, спеша первым сообщить сенсацию, — новый передвигался деловито, думая на ходу, как соврать. У них это называлось, «как подать».
Усатый страж изобличил его мигом.
— К кому, товарищ?
— Насчет работы, — бодро отозвался Даня.
— Какой?
— Репортерской, или какая есть.
— Вас ожидают?
— Нет, конечно, — весело сказал Даня. Он почему-то был уверен, что все выгорит, и день был прелестный, нежно-весенний. — Как же они могут ожидать, если я только наниматься?
— Так вам бы позвонить, — пробурчал страж. — Они, может, заняты…
— Ничего, я лично.
— Обождите. — Страж стукнул в фанерную дверь, оттуда высунулся встрепанный востроносый подросток.
— Доложи вот товарищу Кугельскому, к нему относительно устройства.
Подросток с истинно курьерской резвостью дернул наверх по парадной лестнице Волынцевых. Через минуту он ссыпался назад:
— Пройдите, товарищ.
— Э, э, — остановил страж. — Куда «пройдите». Данные ваши сообщите мне.
— Даниил Ильич Галицкий, — солидно сказал Даня.
Охранник поднял на него глаза и внимательно изучил, словно и мысли не допуская, чтобы кто-нибудь в новые времена осмелился так назваться. Пристально осмотрев Даню, он записал его фамилию в огромную бухгалтерскую книгу, перечел, покачал головой и пропустил.
— Второй этаж, комната двадцать пять, Кугельский Яков Дмитрич! — крикнул вслед курьер и вернулся в подсобку, к чтению «Всемирного следопыта».
Кугельский оказался невысоким, кругленьким и страшно сосредоточенным юношей постарше Дани года на три. Он работал в «Красной» второй год, дорос от правщика до редактора третьей полосы вечернего выпуска, на котором помещались отчеты о городских происшествиях, и гордился тем, что под его началом шныряли под городом три штатно предусмотренных репортера. Сейчас он писал обзор писем трудящихся, каковой сделался обязателен для газеты по распоряжению Губисполкома. Там полагали, что трудящийся призван стать главным автором, а потому настоятельно требовали писем. Трудящиеся писали неохотно и коряво, все больше работницы, жалующиеся на недостаток личной жизни: «а в заводском клубе не устраивают ничего, чтоб обзнакомиться с мущиной, причем опять же и в общажитиях не имеется условий для свиданий, а перспективы темны». Приходилось отправлять репортеров по питерским заводам, чтоб расспрашивали пролетариат на месте, а по отчетам составлять обзоры небывших писем. Главным инструментом Кугельского были кавычки. «Заведующий складом машстроительного завода А. Е. Клыков отсутствовал на рабочем месте свыше полутора часов, вследствие чего рабочий шестого цеха К. Е. Трохин не мог заменить сточившийся резец, и образовался „простой“, — писал Кугельский. — Такому „мастеру“ надо бы „указать на дверь“. От его „прогулок“ К. Е. Трохин вынужден был полтора часа „дышать воздухом“ вместо того, чтобы „давать план“». Газеты двадцать пятого года так же пестрели кавычками, как газеты двадцатого — тире и восклицательными знаками. Происходило это потому, что в двадцать пятом году все вообще было «в кавычках», ибо все «прежние» слова в применении к «новым» явлениям дозволялись как бы «с зазором», немного «по диагонали»: новых слов для этого еще не было. А если говорить «совсем» «прямо», злоупотребление кавычками — первый признак графомана, застенчивого, но наглого, нагло-застенчивого.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу