Моя двоюродная сестра Мария, да упокоится душа ее в раю, была, прости мне Господи, холодна как лед. Страха она не ведала. Не раз видела я, как закалывала она свинью, вонзала нож без тени отвращения, и когда несчастное животное визжало, на лице ее, бывало, не дрогнет ни единый мускул. И даже ругалась она, я слышала, как настоящий мужик. Весною, помнится мне, подошла она к одному из прилавков, выбрала красивую блузку и спросила, сколько она стоит. Еврей назвал цену.
— Сегодня у меня нет денег, — сказала она. — Заплачу в следующий раз.
— Раз так, я тебе не продам, — возразил еврей.
— Что значит «не продам»? — она говорила с ним шепотом, в котором ощущалась твердость. — Ты еще пожалеешь.
— Я ни перед кем не провинился, — возвысил голос торговец. — Если не отдашь, мой брат прирежет тебя в поле, — ожгла она
— Я не боюсь! — выкрикнул еврей.
— Не стоит умирать из-за блузки, — прошептала она и, схватив блузку, убежала. Еврей было собрался бежать за ней, даже сделал несколько шагов, но остановился. В ту же ночь Мария мне объяснила:
— Евреи не такие, как мы: они смерти боятся. Страх этот — их погибель. В нем — их слабость, мы с моста прыгаем, а они — ни за что. В этом вся разница, ты понимаешь?
Мария, да простит мне Господь, была человеком безжалостным и наглым. Я и сама ее побаивалась.
Евреи появлялись в деревне в такое время и в таких местах, что и представить было невозможно: на берегу озера, а то и за церковью. Своей одеждой они сильно выделялись. И били их, и преследовали, но, подобно воронам, они вновь слетались во всякое время года.
— Почему они такие? — спросила я однажды у матери.
— Разве ты не знаешь? Они Иисуса распяли.
— Они? — Они.
Я не стала расспрашивать. Боялась расспрашивать. Они являлись ко мне во сне, наполнив чернотой не одну ночь. И всегда — они выглядели одинаково: тонкие, смуглые, извивающиеся, приплясывающие на своих птичьих лапах, и в то же время — наглые, высокомерные. Однажды, помнится, случилось мне встретить еврея посреди поля. Он протянул мне конфету, но я в страхе бежала от него, как от черта.
Два дня шагала я по вязкой дороге. Во всем чувствовалась осенняя горечь. Дождь. Густой туман. Но горше всего был равнодушный взгляд отца: он бросил меня, как бросают больную скотину, которую не собираются прирезать тут же, на месте.
Собак я не боялась: мне знакомы их привычки, и всякий раз, когда мне на пути повстречается собака, я останавливаюсь и завязываю с ней дружеские отношения. Язык собаки мне понятен. Ее лай точно скажет мне — довольна ли она или сердится. Бешеные псы немы. Трудно в этом признаться, но нам легче сблизиться с животным, чем с человеком, много ли друзей приобретает человек за всю свою жизнь?
В просветах между дождями я срывала яблоко или грушу, усаживалась под деревом, и сердце мое обращалось к памяти о матери. Если нет поблизости родной души, человек предается воспоминаниям о мертвых. Жизнь матери моей была полна горечи, и смерть словно усилила эту горечь. Не раз молилась я о даровании ей покоя, но даже в лучшем из миров она была погружена в свои беды. Смерть вовсе не освобождает нас от сведения земных счетов. И все, что мы натворили, вся грязь и бессмыслица тянутся за нами в вечность.
По ночам я спала на гумне или в заброшенном амбаре. К сырости я была привычна с детства. Кто родился в деревне, тот знает, что жизнь там — отнюдь не праздник.
Я не плакала и никого не винила, но возле часовен я задерживалась и молилась. У этих невысоких неказистых часовен научилась я молиться. Тяжело смирить гордыню и пасть на колени, но когда ты оставляешь свой дом, и во всем мире нет у тебя прибежища, колени сами подламываются. В этих нищих церквушках человек учится милосердию. Там, на паперти, не раз протягивали мне кусок пирога или сыра, даже монету получила я из рук одного крестьянина. Но бывало и по-другому. Случалось мне видеть бабу, что едва выйдя из церкви, набрасывалась в порыве ярости на свою скотину, словно это не тварь бессловесная, а закоренелый преступник.
Ночью я пришла в Страсов, город, где была всего одна улица и шумная железнодорожная станция. Мария много рассказывала мне про город, но выглядел он совсем иначе, чем я представляла себе. Людской поток протискивался через входные двери, поезда приходили и уходили, на платформе крепкие парни грузили мешки с пшеницей.
— Не позволяй им распускать руки, — предупреждала меня Мария.
Позднее, когда станция опустела, и поезда уже не ходили, и буфет закрылся, — из темных углов вынырнули нищие и пьяницы.
Читать дальше