Я жаждал исполнить все возлагаемые на меня надежды и смертельно боялся провалиться. Одна мысль о том, что я могу цотерять первое место, лишала меня сна, и учителя стали использовать этот страх как оружие против меня. «Вы должны быть благодарны судьбе,— говорили они,— что не похожи на остальных
детей: вы богаты и одарены, у вас незаурядный талант». И хотя я по-прежнему был лучшим учеником, они предупреждали: «Вы можете легко потерять первое место. Трудитесь, не почивайте на лаврах! Не позволяйте другим обойти вас в следующей четверти». И все удовольствие от полученной премии уступало место страху перед соперником, который мог обогнать меня в ближайшем месяце. Увенчанный лавровым венком, я неизменно продолжал появляться на обложках школьных журналов, подобно доброму сказочному принцу.
Меня настолько приучили к славе, что мне нередко приходила в голову нелепая мысль: если б учителя превозносили мои неблаговидные поступки, я бы сделался отъявленным хулиганом. Мысль о возлагаемых на меня надеждах преследовала меня все детские годы, не оставила она меня и позже, когда я стал студентом. И только встреча с Агустином, произошедшая несколько месяцев спустя после моего поступления в университет, пробудила меня от патологического безволия и бессилия...»
У Давида перехватило дыхание. Голова была точно каменная. Он читал дневник, следуя тому же побуждению, которое теперь заставило его Захлопнуть тетрадь, словно только что прочитанное сразу все объяснило. В каком-то нервном возбуждении Давид закуривал одну сигарету за другой и раздраженно проводил рукой по топорщившимся волосам. Отхлебнув воды из кувшина, он понял, что его терзала совсем другая жажда. «Напиться?» Он еще никогда не напивался. И тем не менее... В памяти всплыла история какой-то ткачихи, которая все лучшие годы провела у станка и с отчаяния, чтобы хоть как-то отомстить своей злой судьбе, отдалась первому встречному. Ему тоже хотелось пасть, смешаться с грязью, забыть о своем происхождении. Выть стрекозой среди мириада стрекоз, облететь издыхающие улицы с вывороченной брусчаткой, быть каплей воды, которая, погибая, ничего не оставь ляет после себя. Давид провел рукой по губам: они были совершенно сухие. Он словно что-то забыл и мучительно старался вспомнить, что же именно. Потом бросил вспоминать: мурашки пробежали по телу. До субботы у него было три свободных дня. Он закрыл тетрадь и бросил ее в ящик стола, надел пальто и вы-» шел на улицу.
* * *
И настанет день, когда господь отделит сильных от слабых, пшеницу от плевел и созовет к себе на пир из откормленных свиней, жирных мозговых костей и отменных вин... Он лежит ничком
на полу, а бабушка, отталкиваясь ногой, качается в черной деревянной качалке с плетеной соломенной спинкой. На стене висит олеография: дядя и тетка, а на консоли красуется фотография деда в мундире капитана. «Это было в Сантьяго,—говорит бабушка,— он один убил полтысячи янки». «О,— отвечаю я,— наверно, ни одного янки не осталось в живых». «Два-три осталось»,— вставляет Эдуардо. Он держит в руке обсосанную конфетку и грызет ее своими крысиными зубками. «Хочешь выпить немного шоколаду?» — спрашивает оп. «Я хочу водки,— отвечаю я.— У меня жажда». Женщина подает мне рюмку. «Продолжайте»,— говорит она. «Какой красивый был дедушка!».— «Да, очень красивый».— «Почему он убил столько янки?» — «Они хотели украсть у него землю. Он был испанец».— «Я тоже испанец!» — говорит Эдуардо. «Мы все испанцы»,—говорит бабушка. «И я?»—спрашивает Паула. «И ты, дорогая».— «А я?»—спрашивает Пако. «И ты тоже, детка». Я открываю альбом, и бабушка говорит мне: «Вот это я, сорок лет тому назад, а рядом со мной дедушка». Тогда я спрашиваю: «А отчего умер дедушка?» — «Такова была воля господня,— отвечает бабушка.—Он всегда прибирает лучших». Она снова отталкивается ногой и продолжает читать книгу. «Это та же, что вчера?»—спрашиваю я. «Да, это святая библия».— «А почему ты всегда читаешь толькс^ее?»*— интересуюсь я. «Потому что это святая книга». Я открываю ее наугад и рассматриваю рисунки. «Кто это такие?» — «Это египтяне».— «А что с ними?» — «Господь их наказывает».— «За что наказывает?» — «За то, что они плохие».— «А эти дети?» — «Они тоже плохие».— «А что они сделали?» Бабушка говорит, что мы должны быть послушными и помнить, что господь все время смотрит на нас. «А дедушка?» —спрашиваю я. «Он тоже на нас смотрит».— «Тогда получается, что все мертвые...» — говорю я. «Все есть лишь одна видимость, мы сосуды, пустые оболочки, мощи прошлого». Что он говорит? Не знаю, что-то бормочет. Это обморок. Все вокруг словно засыпало песком. Глаза жжет, лопасти вентиляторов вращаются в пустоте. Я хочу пить и снова беру рюмку. «Нет, приятель, вы уже выпили достаточно...» — «Достаточно? — удивляюсь я.— Да я выпил...» — «Четырнадцать рюмок»,— доканчивает он и начинает подсчитывать с карандашом, который вынимает из-за уха. «Четырнадцать рюмок, ни больше, ци меньше. Это не считая тех, которые вы выпили раньше. Да на вас лица нет».— «Это вас совсем не касается,— говорю я.— Пускай каждый заботится о себе и не суется...» — «Я это и говорю! Вы уже на ногах не держитесь». Я хочу возразить, что ничего подобного, что все только видимость.
Читать дальше