Бог-мой-дай-сил-обезуметь не совсем!
Пыль-пыль-пыль-пыль-от шагающих сапог!
И отпуска нет на войне!..
Это Киплинг, «Пехотные колонны»… Как я его понимаю, боже, как понимаю!.. — Он вдруг схватил Вегенера за рукав, придвинулся вплотную, лицом к лицу, блестя глазами, в которых, странно переливаясь, отражалось холодное разноцветье сияния. — Вы знаете, вой у собак — это от их волчьих предков, да-да… И вот это все, — дрожащей рукой Лёве обвел вокруг, — тоже оттуда, пережиток дикости… какого-нибудь миндель-рисского оледенения, когда на месте Кельнского собора громоздились нунатаки и торосы… Нет, цивилизованному человеку здесь не место, нет, нет!.. — Он задохнулся, поник и голосом, полным невыразимого отчаянья, проговорил — Германия, зимняя сказка… Какие слова, какие слова!.. Мы сентиментальные люди, немцы, но это патриотизм, да-да, любовь к родине, такой прекрасной… такой прекрасной…
Он умолк, замотал головой, не в силах выразить охвативших его чувств.
Вегенер мягко положил ему руку на плечо.
— Я понимаю вас, Германия действительно прекрасна, — с грубоватой лаской сказал он. — Но вглядитесь в этот мир — здесь пребывает вечность, Франц, вечность. Вы помните, Христос удалялся в пустыню. Пустыня — это тоже вечность… Нет, я не умею выразить это словами, но вчитайтесь в дневники Нансена, Амундсена, Пири, Коха, Скотта… Вы увидите в них не жажду славы, успеха, а нечто иное… Когда-то я разговаривал с одним знаменитым альпинистом, и он сказал такое: главные вершины — в душе человека, и покорять приходится именно их… Нансен и другие — я думаю, они открывали полярный мир, но открывали и себя, открывали вечность в себе… Может быть, это и есть эликсир бессмертия, а?.. Франц, Франц, вглядитесь в этот мир! Запомните его — эту равнину под бледной луной, сияние, этот удивительный блеск снега, звезды, собак, наши палатки. Когда-нибудь, лет через двадцать, тридцать, вы вспомните все это, и душа ваша обольется слезами. Как знать, не покажется ли вам тогда вот это все — лучшим, что было в вашей жизни?..
Лёве хмуро озирался, помалкивал. Зябко подвигал плечами.
— Что ж мы остановились? — спохватился Вегенер и дружески подтолкнул Лёве. — Вперед, камрад, вперед и выше!
Засопев, тот двинулся по тропе. Вегенер шел рядом, изящно-громоздкий, спокойный, надежный.
— Как ваши руки? — спросил он.
— Побаливают, — хмуро и не сразу отозвался Лёве. — Впечатление такое, что в кончиках пальцев бьется сердце… тяжелое и горячее…
Командор сочувственно вздохнул:
— Да, наши патентованные мази оказались дрянью. Надо было довериться гренландским средствам.
— Гренландия, гренландское… — Лёве невесело засмеялся. — Вы плохой патриот, дорогой Альфред. Я же вижу: вам нелегко, физически страдаете вы не меньше меня, однако дух ваш м-м… радостен, скажем так. Там, в Европе, вы были другим…
— Да? — Вегенер, как всегда в минуту задумчивости, вынул трубку, машинально пососал мундштук. — Когда на рассвете четвертого мая мы вошли в Уманакскую бухту, я вспомнил, что Уманак — по-гренландски, сердце. Там есть такая двуглавая гора, чем-то неуловимо напоминающая сердце, отсюда и название поселка, бухты… И я тогда подумал… вернее, она явилась сама собой, эта знаменитая строчка, знаете: «В горах мое сердце, а сам я — внизу…» Да-да, было такое чувство, что я возвращаюсь, как блудный сын… А что до Европы, до Германии… — Он помрачнел, резким движением спрятал трубку обратно в карман. — Как вы знаете, последние пять лет я живу в Австрии. Вероятно, поэтому происходящее сейчас в Германии я воспринимаю с особой обостренностью… Вальпургиева ночь… Я ходил по улицам Берлина, Мюнхена, Гамбурга… Всюду люди, потоки людей — нормальных, если взять каждого в отдельности, но от толпы этих же людей веет молчаливой злобой, словно жаром от нагретого предмета, вы понимаете? Она сделалась постоянной на наших улицах, вездесущей, как гул голосов, как шарканье ног и запах пота. Раньше такого не было… Говорят, депрессия побежденных… Вы знаете, я сам воевал, ранен дважды, но у меня не возникает желания взять штык и отправиться за реваншем — у меня найдутся другие дела с французскими и английскими геологами… Отлично помню, накануне четырнадцатого года патриотизм взрастили у нас до жутких размеров, но потом, в трудные дни, крикуны примолкли. Тогда наши солдаты братались с русскими в окопах — они к тому времени хорошо поняли, что родину любят одни, а гибнут за нее — совсем другие… И вот старый маховик раскручивают снова. Я видел их, этих молодцов, — это не те, что в четырнадцатом, эти, пожалуй, пострашнее. Но тоже любят они не Германию, а себя в Германии. Кто-то из великих англичан говорил, что патриотизм — последнее прибежище негодяев… — Вегенер внезапно остановился. Глубоко вдохнул, но тут же поперхнулся, обжегшись морозным воздухом, после чего сказал севшим голосом — Да, Франц, да, суровый, даже жестокий край, все это так, но… как сказано, на горах — свобода!.. Неужели вы не почувствовали, насколько это ошеломительное чувство — оказаться здесь после разгула взбесившегося национализма в нашей старой доброй Германии? Здесь мы трудимся для всех — не для одной Германии. Айсберги, которые откалываются от края Ледяного щита, таранят в Атлантике корабли под флагом любой страны. Гренландские ветры дуют над всей Европой. Мы почти на вершине планеты, Франц. Отсюда далеко видно. Вот почему мы здесь, — с неожиданной грустью закончил он.
Читать дальше