— Ну, а Горностаев? Как ты чувствуешь Горностаева?
— Он горн стаи. Он затрубит, позовет — и сразу откликнется стая. Здесь, в Бродах. Там, в Москве. В министерстве, в Совмине, повсюду отзовутся и кинутся на его призыв. Он горн стаи. Но я не чувствую к нему вражды.
— А Накипелов, он кто?
— Тот, у кого накипело! Есть терпеливые русские люди. Терпят, терпят, скрипят, тужатся, тянут лямку, волокут воз. А потом накипит — и взорвутся! И уже не остановишь. Таких люблю. На таких всякое долгое дело стоит и всякое большое начинание зиждется. На тех, у кого накипает.
— А Чесноков?
— У него честь ног! У одного честь ума, у второго честь души, у третьего честь сердца. А у него самая низкая честь — честь ног. Но и его нельзя выталкивать из ковчега. И его надо брать с собой. Он падший, погибший, но он тоже народ.
— А себя как ты чувствуешь?
— Себя-то? Иногда очень сильным, даже могучим. Чувствую, что мое дело, мой ум, моя совесть сливаются с делом, знанием, совестью многих людей, с целым народом. И будущее за меня, народ за меня. Тогда я чувствую себя счастливым. Но иногда я кажусь себе одиноким и немощным. Меня посещают уныние, неверие. Я чувствую хрупкость моего начинания. Одно неосторожное движение, какая-нибудь злая случайность — и оно исчезнет, погибнет. И я страшусь, теряюсь. Я слишком многословен, я знаю. Стараюсь убедить, уверить. Проповедую, витийствую. А все оттого, что боюсь. Боюсь, что меня не поймут.
от меня отвернутся и дело мое зачахнет. «Вектор» погибнет. «Века торжество» так и останется втуне. Век без него обойдется.
— Нет, нет, оно не погибнет! Ты мне верь, оно не погибнет. Оно уже не может погибнуть.
— Конечно, оно не погибнет. Когда мы убедимся, что из робкого росточка оно превратится в могучее дерево. Им живут, им дышат, оно сама жизнь. Тогда я смогу отсюда уехать. Повезу тебя в Москву, к друзьям, замечательным людям. Я называю их «великанами». Ты спрашиваешь: зачем мы живем? Кто мы? Они пытаются на это ответить. Их ответы огромны, исполнены мудрости. Они стремятся понять движение жизни от микроба до ангела, как ты говоришь, до богочеловека, который не ведает смерти. Знает законы Вселенной, берется за сбережение звезд и галактик. И конечно же они много знают о нашем времени, о нашем земном пути. Куда нам стремиться, чтоб не пропасть и не сгинуть. А остаться великой страной, великим народом с глубоким пониманием правды, любви, лучезарной космической истины!
— Мы поедем с тобой, мой милый. Поедем к твоим великанам. Но сказать тебе, что я больше всего хочу? Ты не будешь смеяться? Не испугаешься? Можно сказать?
— Ну конечно, скажи.
— Хочу, чтоб мы больше не разлучались. Сберегли не галактику, для этого у нас просто не хватит сил, а наш милый очаг, наш порог. И хочу, чтоб у нас родился ребенок.
Она почувствовала, как он затих, сжался, словно у него перестало биться сердце. И ей показалось, она увидела в темноте, как он побледнел.
— Ты что? — спросила она.
Он не ответил.
— Что с тобой?
Он медленно повернул к ней лицо, и она увидела, какая в нем мука и боль.
— Не будет ребенка. После Чернобыля, когда я лежал в больнице, врачи сказали, мне не надо иметь детей. Может родиться урод или мертвый.
Они молча лежали. Над ними неслись какие-то всадники. Падали шлемы, мечи. Горели леса и нивы.
Она протянула руку. Коснулась его лба. Провела по глазам, по губам. И он слабо целовал ее пальцы.
— Подожди, я сейчас, — сказала она. — Поднимусь на минутку.
Она скользнула белой тенью. Что-то взяла, принесла.
— Смотри! — В руках у нее был огарок свечи, тонкий, гнутый, как стебель. — Помнишь, ходили в Троицу? Я забрала из церкви. Тогда и задумала, что ты ко мне придешь и я зажгу.
Она подвинула стул к изголовью. Зажженной спичкой растопила на свечке воск, укрепила стебель. Зажгла свечу. Дождалась, когда пламя тихо поднялось, осветило ее ладони, ее лицо, ее блестящие глаза, ее упавшие на плечи волосы. Вернулась к нему и легла. Оба смотрели, как качается пламя от их дыхания, от плавающих по комнате неслышных воздушных течений.
— Как хорошо… — сказал он. — Как спокойно…
— Отдохни от всего…
Он благодарно коснулся ее руки. Медленно закрыл глаза, чувствуя веками слабое тепло свечи. Забылся. И мгновенный, под дрожащими веками сон.
Он бежит, задыхаясь, по огромному гулкому залу, склепанному из металла. Не просто бежит — догоняет ребенка. Тот босиком, в белой до пят рубашке, с курчавыми волосами оборачивается, смеется и резво, ловко уклоняется от его объятий, ускользает, шлепая пятками по металлическому полу.
Читать дальше