После самоубийства отца улыбка матери потускнела, после гибели моей «заколдованной» сестры (она решила «полетать» и бросилась вниз с нашей лоджии на Кронштадтском бульваре) — стала смутной, усталой. К семидесяти годам, после инсультов, когда мать часто заговаривалась, гримасы на ее лице лишь отдаленно напоминали прежнюю лучезарность, но ничто не сломило ее дух — она и умерла с улыбкой.
Яснее ясного — чтобы иметь свободу духа, надо быть личностью… Мать всего добилась самостоятельно, без всякой поддержки; она — единственная женщина, кто в нашем захолустье изучил стенографию и машинопись, и, несмотря на множество преград, вернулась на родину, добилась прописки, а позднее и квартиры. Она никогда ни перед кем не унижалась и всю жизнь отстаивала справедливость, а когда ей было плоховато, вспоминала светлые минуты жизни — их было немного, но все-таки они были. В общем, такие сумасшедшие, как мать (а у нее, действительно, иногда бывали нервные срывы и даже сдвиги разума, и однажды она недолго лежала в больнице), занимают в мире особое, возвышенное место. Я догадывался об этом еще при ее жизни, но окончательно понял, когда она умерла, когда с ее смертью и мне открылись ворота на Тот Свет.
Последние десять лет мы прожили вместе; те годы оказались самыми спокойными; наконец-то мы имели хорошую квартиру и все необходимое в быту; я неплохо зарабатывал, иллюстрируя книги, и, вместе с пенсией матери, нам хватало для «среднего уровня жизни», мы даже три раза ездили в Крым…
Пока мать была здорова, я не знал забот — наша квартира всегда сверкала чистотой, у нас всегда был хороший обед и ужин; ко всему, мать выгуливала Челкаша, перепечатывала мои рассказы. Потом все резко изменилось. Мать скрутили болезни, и мне всего досталось сполна. Бывало, придешь домой и не знаешь, за что браться. Приходилось одевать мать, менять ей простыни, выслушивать ее бред. Случалось, сдавали нервы, я запихивал мать в ее комнату, орал на нее, шлепал по рукам — приближал, негодяй, смерть больного, беззащитного человека. Все думал — у нее временное умопомрачение и силой взывал к разуму; не понимал, глупец, что есть непоправимые состояния, неизлечимые болезни (особый идиотизм — я просмотрел у матери инсульт). Сотню раз давал себе слово сдерживаться, но постоянно его нарушал.
— Хотя бы не делала того, чего нельзя делать, — ворчал себе под нос, но со стороны видел низость своих поступков.
Когда мать окончательно парализовало, до меня наконец дошло, что она уже не поправится, и я стал более-менее заботливой сиделкой: по несколько раз в день обмывал мать, менял белье, кормил из ложки, но и в те дни, когда одолевала усталость, бывало проявлял жесткое раздражение и говорил матери грубости.
Я вспоминаю, как подростком рисовал натюрморт — яблоки, груши… а потом сожрал все фрукты, и мать презрительно фыркнула:
— Тебе не стыдно? Даже не угостил сестру с братом! Эх ты!
Вспоминаю, как во время скитаний в Москве, писал матери злые письма, чтоб выбиралась из захолустья, пока вслед за сестрой не заболела и вся семья. Но что мать могла сделать, если отца не отпускали с оборонного завода? И позднее, уже в Ашукино и в Ховрино, я обвинял мать во всех наших бедах, не понимал, кретин, что всему виной была война. Бывало, мать не выдерживала:
— Господи! И в кого ты такой родился? Учти, первое, что я скажу женщине, которая отважится быть твоей женой, что она выходит замуж за чудовище.
Ей не пришлось это говорить — такой дуры не нашлось; вернее, нашлась и даже не одна, но больше двух лет со мной никто не протянул (в гражданском браке).
Помню, как ворчал, когда мать на последние деньги отвозила сестре в больницу фрукты и сладости:
— Нина может и подождать до получки, а мы еле наскребли деньги на хлеб.
Идиот! Не понимал, что для сестры встреча с матерью — единственная радость, а без фруктов ей просто не выжить.
Друзья помогли мне похоронить мать, но во время поминок у нас, уставших, произошел срыв — мы развеселились сверх всякой меры. Все началось с того, что появился мой ближайший друг Валерий Котельников — он только вернулся из командировки и приехал прямо с вокзала. После третьей-четвертой рюмки он сказал:
— Ольга Федоровна любила веселую музыку, — подошел к пианино и мы затянули любимые песни матери.
Дальше больше, кто-то сплясал, кто-то стал мериться силой… Это была разрядка после напряженного дня, но понятно, со стороны мы выглядели придурками. Борис Воробьев долго сидел насупившись, в конце концов его прорвало — он ударил кулаком по столу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу