– Не Хали-Гали, а Семен Миронович, – поправил Андрей Ильич. – Семен Миронович, может, в больницу тебя?
– Смысла нету, – отказался Хали-Гали. – Вы идите, идите, чего собрались? Будто я больной.
– А какой же? – удивился Вадик.
– Больной – кто болеет. А я не болею, а просто помаленьку помираю. Есть разница?
Разницы люди не поняли, но разошлись. Вечерело.
14
Вечерело.
Вот и совсем уже вечер.
А вот уже и ночь.
Кравцов не спит. Все в его умозаключениях сплелось и сошлось. Он знает, что делать. Поэтому караулит у дома Кублаковой. Ждет.
И дождался: Люба тихо вышла из дома и пошла к лесу.
Кравцов последовал за нею.
Миновав лес, Люба направилась к пещерам. Тем самым, где когда-то жили дикие монахи. Там она дошла до одной из самых дальних и глубоких и скрылась в ней. Вскоре послышались какие-то звуки. Кравцов тихо приблизился. Пугать он никого не хотел, поэтому, остановившись у входа, деликатно кашлянул.
И сказал:
– Извините... Валентин Георгиевич, наверно, пора вам домой вернуться? А то уже как-то странно получается...
Послышались шаги, вышел коренастый мужчина, хмурый, плохо выбритый, угрюмый.
– Насмешили людей! – сказала из-за его спины Люба.
– Нашел-таки? – спросил мужчина с оттенком даже похвалы. – Ну-ну. Я и сам собирался, но обстоятельства... Давай так: ты меня не видел, ладно? Сам пойду, а утром людям покажусь.
– Воля ваша. Только все-таки расскажите, как оно все вышло? Я, конечно, в общих чертах представляю, но...
– Это можно.
Кублаков сел у пещеры и, доедая ужин, который ему принесла жена, начал рассказ.
15
Он начал рассказ, и печален был этот рассказ, но и смешон отчасти.
Не было в этой истории ни злого умысла, ни расчета.
Кублакову действительно надоела его жизнь. Вернее, не сама жизнь, а образ жизни. И даже не образ жизни, а его собственный, личный, кублаковский образ. Все вокруг привыкли, что он выпивает, что грубоват, но человек ведь иногда меняется. Он действительно влюбился в Клавдию-Анжелу (этого он при жене не сказал, а сказал потом Кравцову, отдельно) и под влиянием этой любви почувствовал, что начинает себя уважать. Он с удивлением обнаружил, что ему от продавщицы ничего даже и не надо. Чувство, которое в нем возникло, так его поразило, что он, образно выражаясь, глядел в себя и не мог наглядеться. Кублаков даже испугался неожиданной чистоты и высоты этого чувства. Он пытался перевести его в плоскость, понятную и себе, и окружающим: то есть в практическое ухаживание или, как не без изящества выражаются анисовцы, в кобеляж. Даже с Володькой однажды сцепился. Но это не принесло ему удовлетворения.
Он, конечно, говорил Клавдии-Анжеле о своем состоянии, но она не верила и смеялась.
Итак, Кублаков менялся, но никто этого не замечал. Перестал фактически хамить и грубить – никто не замечал. Ласково обращался с женой и дочерью – они не замечали. Он даже не стал пить на дне рождения Андрея Ильича Шарова – не потому, что старший Шаров передал ему предупреждение Вадика насчет таблеток, Лев Ильич, конечно же, забыл, а потому, что хотел доказать всем: он может! Все пили, а он терпел, не пил и ждал, что наконец заметят. Но не только не заметили, наоборот, Лев Ильич, проходя мимо неверными шагами, хлопнул его, задумавшегося, по плечу и спросил заплетающимся языком:
– Ну что, участковый, уже лыка не вяжешь?
Хоть утони, подумал Кублаков, никто не обратит внимания! Вот до чего дошла ничтожность моей жизни!
А если и вправду утонуть? То-то они спохватятся!
Эта мысль его развеселила, и он придумал: бросить одежду здесь, а самому уплыть и спрятаться. Что он и сделал. Правда, боялся оставить пистолет, поэтому засунул его в плавки и, слегка сгибаясь, чтобы не разглядели лишнего объема в паховой области, влез в воду. Заплыл за камыши, проплыл мимо Стасова, не увидев его, вылез на другом берегу и стал ждать переполоха.
Ждал полчаса, ждал час – переполоха не было. Через полтора часа выстрелил в воздух. Никакого результата!
И такое отчаяние охватило Кублакова, такая тоска, такая обида, что он швырнул пистолет в сторону, пробрался камышами и кустами домой, нашел там старые штаны и старую рубашку, которые валялись в сарае и которые он предназначил разодрать на тряпки для мытья машины, выбрался на шоссе и с попуткой уехал в Сарайск к двоюродному брату.
Сначала хотел дать знать семье, но день прошел, другой, обида не утихала, а нарастала, он молчал целую неделю. А потом о собственной гибели прочел в газетах. Тут уж нашел возможность, сообщил Любе, что жив.
Читать дальше