— Вот негодник какой, да, мальчики? — обращается мисс Барри к ребятам.
— Да, мисс Барри.
Я не знаю, что сказать. Не понимаю, что плохого я сделал. Что мне сделать? Извиниться? Попрощаться?
Я кладу пояс и сумку на стол миссис О’Коннелл.
— Иди-иди, — гневно зыркает она на меня. — Работай в «Исонз». Уходи от нас. Следующий, подходи за телеграммами.
Все возвращаются к работе, а я спускаюсь по лестнице и иду в новую жизнь.
И зачем это миссис О’Коннелл понадобилось стыдить меня перед всеми? Вовсе я не считаю, что работать на почте или где бы то ни было еще — ниже моего достоинства. У меня волосы торчком, лицо в прыщах, из красных глаз сочится желтая жидкость, зубы крошатся и гниют, плеч нет, задница вся стерта после того, как я намотал тринадцать тысяч миль на велосипеде, доставив двадцать тысяч телеграмм в каждый дом Лимерика и за его пределами.
Когда-то давно миссис О’Коннелл сказала, что ей известно все про каждого рассыльного. Наверное, она прознала, что я давал волю рукам на верхушке Кэрригоганелла, где меня могли увидеть и молочницы, и маленькие дети.
Наверное, она знает про Терезу Кармоди и зеленый диван, и про то, как я ввел Терезу в грех и отправил ее прямиком в ад — а это самый мой тяжкий грех, в тысячу раз хуже Кэрригоганелла. И, наверное, ей известно, что я ни разу не исповедовался после смерти Терезы, а значит, и сам обречен на вечные муки.
Такому грешнику не место на почте, да и вообще нигде.
Бармен «Саутс-паба» помнит меня еще с тех времен, когда я сиживал в пабе с мистером Хэнноном, Биллом Гэлвином, дядей Па Китингом, и они были как две глыбы угля и снежный ком. Он помнит моего отца и то, как тот пропивал всю получку и пособие, а потом распевал патриотические песни и произносил речи, словно приговоренный к казни бунтарь.
— Чем могу служить? — спрашивает бармен.
— Я встречаюсь тут с Па Китингом, и он угостит меня первой взрослой пинтой.
— Вот как? Надо же. Он вот-вот придет, так что налью-ка я пока пинту ему, да и тебе тоже налью, хорошо?
— Да, сэр.
Приходит дядя Па и приглашает меня сесть с ним у стены. Бармен приносит наши пинты, дядя Па расплачивается, и, подняв кружку, сообщает присутствующим:
— Это мой племянник, Фрэнки Маккорт, сын Анджелы Шихан, сестры моей жены. Это его первая пинта. Твое здоровье, Фрэнки, живи долго и радуйся пиву, но не слишком часто.
Присутствующие кивают, поднимают кружки и пьют; на губах и усах у них остаются белые полосы пены. Я отпиваю большой глоток из кружки, но дядя Па меня останавливает.
— Притормози, ради Бога, сразу-то все не выпивай, там, откуда это пиво взяли, его еще полно осталось — дай бог здоровья и процветания семейству Гиннесс.
Я говорю ему, что хочу и его тоже пинтой угостить с последней получки на почте, но он отказывается.
— Нет, неси деньги матери, угостишь, когда приедешь в гости из Америки — опьяненный успехом и с горячей блондиночкой под руку.
Мужчины в пабе сокрушаются, куда же мир катится, и удивляются, что Герману Герингу удалось избежать виселицы, отравившись за час до казни. Янки в Нюрнберге заявляют, что не знали, где этот нацистский ублюдок прятал капсулу с ядом. В ухе? В носу? В заднице? Ведь вдоль и поперек каждого нациста янки обыскали, и все равно Геринг их обдурил. Атлантику переплыли, в Нормандии высадились, Германию к черту разбомбили, и после всего этого не смогли найти какую-то капсулу в жирной Геринговой заднице.
Дядя Па берет мне еще пинту. Вторую пить труднее — во мне уже столько пива, что пузо скоро лопнет. Мужчины говорят о концентрационных лагерях и о несчастных евреях, которые ни одной живой душе ничего плохого не сделали, а попали в душегубку — мужчины, женщины, дети. Дети, Господи, они-то что плохого сделали? Ботиночки детские повсюду валяются, народу битком. Паб будто в тумане, голоса звучат то тише, то громче.
— Ты как? — спрашивает дядя Па. — Побелел чтой-то весь. — Он ведет меня в туалет, и мы облегчаемся возле стены, которая качается взад и вперед.
В паб ноги уже не идут: сигаретный дым, кислое пиво, жирная задница Геринга, разбросанные повсюду детские ботиночки — нет, я домой пойду, спокойной ночи, дядя Па, спасибо.
Он велит мне идти прямиком домой к маме, ох, не знает он ни про чердак, ни про зеленый диван, ни про то, что я обречен, так обречен, что умри прямо сейчас — в мгновение ока в ад бы попал.
Дядя Па возвращается к своей пинте, а я выхожу на О’Коннелл-стрит. Да тут же церковь иезуитов в двух шагах. Почему бы не пойти и не покаяться в грехах накануне шестнадцатилетия? Я звоню в дверь священнику. Мне открывает рослый мужчина.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу