Ну а дед-то Курташ куда тем временем ушагал, про что теперь думает старый? А думает он про Исмета Ярым-Акювалы́, Салкиного мужа, — что за щеголь тот был, что за удалец, и норовом чисто разбойник, так и жди от него напасти. А вор-то, вор — по всему краю такого не сыщешь! Немало тогда по Сырпазару водилось жуликов, да ни один ему и в подметки не годился: задурит тебя ласковыми речами, руку всю оттрясет, здороваясь, такие ли сусоли разведет, а под конец само собою и выйдет, что скотину в пять наполеонов красной цены за за все пятнадцать тебе и всучит. Тридцать уже лет прошло, как турок не стало, прогнали их русские, а Исмет Ярым знай себе красовался, как ни в чем не бывало, будто время ихнее не миновало, потури синие всегда носил, суконные, да еще и навыпуск, аба [21] Верхняя мужская одежда из грубой шерстяной ткани.
как влитая на плечах, длинный нож за поясом вечно заткнут. А выступал-то — точно он всему Тунавилайету господин. Не таким, скажешь, ты был, Исмет, упокой твою душу господи? Таким, таким ты был, таким и тогда заявился, когда сошлись мы с тобой на битву…
А биться они сошлись в том точно месте, где теперь стояла чешма [22] Каменное сооружение для разбора воды из источника.
, к ней-то и держал свой путь старый Курташ, ведь чешму эту выстроил Айдил-баба на помин Салкиной души. Все ближе и ближе становилась чешма, а старику полянка чудилась среди верб, и мукой сведенное лицо Исмет Ярыма, и длинный его нож, сверкавший в лунном свете. Была как раз одна из тех ночей, когда Салка приходила к Курташу — и мужнюю честь преступала, и отцовскую строгость, и материнское наставление. И чего приходила? Так уж, видать, этот мир устроен, всему на земле корень — любовь: взять хоть вон ту былинку или малую птаху, взять хоть тебя, Курташ, старый олень.
И весь-то сыр-бор запалила та самая ведьма, что с Салкой была на реке, когда встретились они с Брусакой впервые. Укрытая среди верб полянка блестела под луной ярче пендары [23] Большая золотая монета, служащая украшением.
, Салка уж уходить собиралась, да бес-то, разве он в таких случаях дремлет? Не дремлет он, а вередует вовсю. Стал бес этот в ухо Салке шептать-наговаривать: постой, Салка, рано, рано еще уходить, погляди, какой у тебя молодчик пригожий, положи к нему на грудь свою голову, сильнее для тебя его сердце стучит, чем Исметово, и руки эти крепче Исметовых тебя обнимают, постой, Салка, погоди еще чуточку… А тем часом та, другая, окаянная баба угольки поворашивала в Исметовом сердце. Исмет, укоряла его, одна только слава про тебя, какой ты удалец да хитрец, всех-де ты по Сырпазару лукавцев перелукавил, всех-де ты объехал-обошел, а самого-то тебя болгарин за нос водит, твою же бабу из-под носа крадет. Тьфу, вот оно твое удальство, ступай-ка на поляну, полюбуешься…
Нужно уж совсем глупым быть, чтоб не догадаться, куда помчался Исмет Ярым, услыхавши такие слова. Послушался он той шайтан-бабы, и завела она его на поляну. Взревел турок, точно вол ужаленный, выхватил из-за пояса длинный нож и на прелюбодеев кинулся. Салка вся так и обмерла, прижалась потеснее к Брусаке и простонала:
— Матушка!
Враки все, что про это потом говорили, будто бы объявила Салка, что непременно вместе с Брусакой умрет, будто, к мужу лицом обернувшись, заклинала его не подходить, и чего-чего потом не болтали, да все пустое — где уж женщине, в такую беду угодившей, да перед своим-то мужем, что нож в руках держит, догадаться вымолвить такие слова? Ей одно только и остается — ждать, когда нож в ее сердце вонзится. Вот и Салка ждала, но Брусака, ее оттолкнувши, крикнул:
— Беги!
Нет, не побежала она, а медленно двинулась к краю поляны, дошла до вербовой тени, обернулась, приостановилась на миг, и в последний раз увидал Курташ снежно-белое лицо и черные очи, даже в эту черную ночь осыпанные звездными блестками. А потом опустилась, атласной заслонкой упала на лицо чадра, и канула Салка в темноту, растворилась в ночи, точно призрак.
Ну а Курташ Брусака тут говорит:
— Исмет-ага, я ведь с голыми руками.
Не в похвалу Брусаке такие слова, добрый-то молодец и с голыми руками на врага пойдет, а правды таить нечего: перетрухнул детинушка, да и дело-то уж до души дошло — легко ли ее отдать?
— Женщина! — зверем рыкнул на Салку Исмет Ярым. — Принеси-ка мясницкий нож.
Турки они турки и есть, а и чести им надобно приписать: удальство они почитают и с безоружным ни за что биться не станут.
Стрелой сорвалась Салка с места, домчалась до хана и мигом обратно, Курташ и не увидел, почуял только, как вложила она ему в руку белый громадный нож. Звякнули, скрестившись, ножи, извились дугой и, покуда кровью еще не взялись, блеснули при луне, ровно две голубые молнии. Турок ринулся волком, все в живот норовил угодить Брусаке, дело знамое: как живот своему недругу вспорешь, считай, пришел ему карачун, нету в человеке главнее места. Да ведь если турок про это знал, болгарин-то глупее его, что ли, был? Много ли, мало ли они бились — неведомо, пот градом катился с лиц, искры отскакивали от стальных ножей, и до того досражались-добились, что ноги под обоими ослабели, подгибаются. А уж коли молодец на ногах не стоит во время битвы, можешь его отписать с этого света, долго не протянет. Вот и послышалось вскорости страшное «Э-эх!», острый нож вонзился в чей-то живот, и один из бойцов вдруг на месте застыл, житным колосом зашатался, покачнулся малость вперед, сделал шаг, на втором перегнулся вдвое, а третьего-то уж и сделать не мог — рухнул на смятую траву, словно вяз подрубленный, и руки простер к вербовой тени.
Читать дальше