Но при всей очевидной лжи это было то приближение к искренности, о котором я и мечтать не мог. Фаине не пришлось, как мне, удалять лишнее из глыбы текста. Она, образованная и, сколько могу судить, литературно одаренная девочка из интеллигентной семьи, писала легко и естественно, не смущаясь, если рядом с непечатными словами иногда проскальзывало: «И я забилась в невыносимых конвульсиях» или «Слезы полились у меня градом», — не в том искренность, чтобы избегать приблизительных выражений и штампов, а как раз наоборот. И я начал догадываться, что задачей прозы, как и поэзии, является вовсе не искренность, которую мы так ценили в литературе во времена всеобщей советской лжи, а нечто совсем иное.
Мне стала понятна ирония Вити и Фаины: «Гера у нас писатель…». «Писатель» — это поза. Этого они не любили. Наверно, они были правы. Не мне судить: собственную позу нельзя заметить, не видел же Сема свою, так же и я свою не вижу. Я не удержался, спросил у Вити:
— У нее есть эта родинка или она сочинила?
— Как тебе сказать, старик… Я ж всегда пьяный… Что-то такое есть, кажется… Ну, автор имеет право на преувеличение, не мне тебя учить.
Думаю, Фаина дала мне рукопись из расчета, что помогу напечатать, скажу, где достать деньги из какого-нибудь фонда. Я снабдил ее нужными телефонами и с тех пор ничего об этой повести не слышал. Возможно, она где-нибудь напечатана и даже известна. Что ж, в добрый час. Где теперь Фаина, не знаю. Едва ли она в Израиле — тут таким тесно.
Вокруг кибуца был высокий забор из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожектора и пост у въезда, где дежурил солдат с автоматом. Ночью яркий электрический свет заливал четко распланированные улочки в зелени олеандра и бугенвиллей. Весной зелень сменялась волнами лиловых, белых и красных цветов. На площадке перед детским садом стояли настоящие трактор и старый военный истребитель, ветеран первой здешней войны, к которому приварили лесенки, чтобы дети залезали в кабину и играли в летчиков. Кибуцники вообще старые свои вещи не выбрасывали, а красили и волокли детям для игры — стиральные машины, газовые плиты и велосипеды.
Они жили в маленьких домиках без кухонь, а ели все вместе в огромной столовой. Старушки-социалистки рады бывали гостям, особенно Фаине, когда она появлялась в игрушечных их домиках, свежая и полная жизни, трогала их безделушки на полочках, восхищалась детскими портретиками в рамочках на стенах, и извлекались альбомы старых фотографий, где кибуцницы были молодыми, в косынках, с вилами и лопатами, а этот парень — Яша Кац — убит арабами, а та девочка — Лея — умерла от укуса змеи, а Малка умерла от родов — не оказалось рядом врача. И вот мы с Фаиной и Витей приехали — значит, жертвы были не зря.
За эти семь лет в кибуце многое изменилось, социалистки поумирали, молодежь уехала учиться в Тель-Авив и Иерусалим, Париж и Принстон, столовую закрыли, и каждый готовит сам. Социализм умер здесь, лет на пять-шесть пережив своего российского старшего брата. Если когда-нибудь где-нибудь снова начнут строить коммунизм, люди захотят узнать, как же было в первый раз. Про Россию они узнают из тысяч книг, а что был еще кибуц Маайян-Барух, скорее всего, знать не будут. Он не был похож на российские колхозы. Ничего, подобного его столовой, я в жизни не видел. Просторный, высокий и опрятный зал, самообслуживание, обильная простая еда, из которой, как говорят российские люди, переиначив Второзаконие, никто не делал культа. Места было много, располагались свободно, никто никому не мешал, говорили вполголоса, здоровались, не изображая лишнего интереса друг к другу, за одним столом усталые мужики обсуждали дела, за другим молча обедали муж и жена, малыши приходили с родителями, дети постарше прибегали гурьбой сами, когда хотели, и никто не следил за тем, что они едят. Огромные механизированные курятники и коровники не обеспечивали кибуцников, — построили фабрику, делали колесики для супермаркетовских и аэропортовских тележек, мужчины приходили в столовую прямо из цехов, в синих робах, смыв жидким мылом смазку с рук. Кончив обед и взглянув на часы — есть еще время, — курили за столами в прохладе. Жаль, что все это умерло.
Неужели я стал коммунистом? Григорий Соломонович Векслер, в память о котором сейчас проходит международный семинар, говорил: «Коммунизм у нас в крови. Наши предки-кочевники, попавшие в передрягу между великими Междуречьем и Египтом, сохранили психологию первобытного коммунизма. Эта психология создала Книгу, в которой грех одного всегда ложится на весь народ. Кто ни согрешит — Адам, Каин, Содом и Гоморра, — отвечают все. Мы с тобой тоже пришли из коммунизма, как те, кто создал Тору. Это второй исход. Каждый коммунизм кончается здесь. И до сих пор любой грех ложится на весь народ».
Читать дальше