Уезжая, он на всякий случай оставил номера телефонов своей родни в Кейсарии, в двадцати минутах от нас, там, где развалины дворцов Ирода и Понтия Пилата.
— Зачем ехать из Нетании в Канны? — удивился Фима. — То же море, то же солнце, тот же пляж, французский «Брют» дешевле «Советского шампанского», а в сущности — та же кислятина. Про Канны я могу посмотреть по видику.
Дашка сказала:
— Для чего зарабатывать, если не отдыхать, как туристы? Что еще можно придумать?
Прошло с тех пор семь лет. Некоторые из наших знакомых, преуспев, стали богатыми. Они, хирурги, гинекологи, дантисты, программисты, бизнесмены средней руки, работают весь год, уходят в дела с головой, ближе к отпуску начинают приходить в себя, навещать турагентства, которых в Нетании десятки, в отпуск колесят по всяческим турам, возвращаясь, показывают фотографии и видеофильмы, вспоминают гостиницы и рестораны, думают, куда поедут на следующий год, и здесь, в Нетании, созданной для туристов и до сих пор их не дождавшейся, в этой тяге к существованию туриста проявляется что-то биологическое. Один мой друг говорит: «Будут у вас деньги — тоже куда-нибудь поедете. Вариантов поведения у человека не больше, чем у пчелы. Может быть, это все тот же вариант Александра Македонского, древних завоевателей, территориальная экспансия, как у лягушек и муравьев».
В тот год я уехал на север страны, жил в кибуце Маайян-Барух под Голанскими высотами и учился в Тель-Хае на курсах телевизионщиков единственных, куда согласились взять, несмотря на возраст. На конец недели приезжал из кибуца домой. Дорога от подножия заснеженного Хермона в приморскую Нетанию бежала вниз. Ровная и пологая среди долины Эмек, она взлетала в невысокие горы у Кинерета, головокружительно петляла среди отвесных скал, вырывалась на новый простор, за автобусным окном проплывали Нацерет, гора Тавор, Афула, плантации бананов, теплицы, апельсиновые рощи, насосные станции, каменоломни и карьеры, наконец, за два часа преодолев половину страны, мы достигали моря и летели рядом с его древними пляжами.
Мы ехали вместе с оператором Витей и обсуждали телефильм, который я должен был снять как сценарист и режиссер. Тему фильма подсказала одна газетная статья. В ней рассказывалось, что несколько тысяч безработных ученых, приехавших из бывшего Советского Союза, объединились, выбрали президента и ученый совет «Объединения», выхлопотали помещение — маленькую квартирку на улице Аленби в Тель-Авиве, устраивали в ней собрания, заседания секций, делали доклады, обсуждали их и начали разрабатывать умопомрачительные проекты, которые никто им не заказывал и которые требовали экономической революции в стране. Необходимость революции их не смущала: президент «Объединения ученых» приводил слова лауреата Нобелевской премии, отца нейтронной бомбы Теллера: «Переезд такого количества ученых из России в Израиль — величайшее событие двадцатого века». Рядом с этим событием, естественно, экономическая революция в маленькой стране представлялась мелочью. Ученые требовали строительства особого города, Технополиса, который со временем станет мозговым центром мира. О чем-то подобном в Израиле мечтал, оказывается, и Эйнштейн.
— Величайшее событие двадцатого века? Что за идиот это сказал? — поинтересовался Витя.
— Отец нейтронной бомбы. Между прочим, и Оппенгеймер, и Сахаров говорили о том, что только в демократической стране ученый может развернуться в полной мере.
Витя заметил:
— Клево быть отцом какой-нибудь бомбы. Слушай, старик, я тебе дарю название фильма. Бутылку ставишь?
— Какое название?
— Вникай. Есть люди поумнее нас с тобой. Я знаю одного такого человека, надо его снять. Живет в Беер-Шеве, отказник, носит кипу. Он говорит: «Наш Бог невидим и бестелесен, и когда наука говорит о законах природы, она, в сущности, говорит о нашем Боге. Два наших Храма разрушили…». Ты, писатель, хоть знаешь, что их разрушили?
— Слышал кое-что.
— Так вот, он говорит, что Третий наш Храм — это дух, постигающий Бога, то есть наука, постигающая законы природы. Его разрушить нельзя. Назови свой фильм «Третий Храм», снимем этого старикана, профессор, борода, как у Чарльза Дарвина, я его сниму под Дарвина, Льва Толстого и микеланджеловского Моисея, ставь бутылку.
Я сказал, что подумаю. Витя, считая себя обязанным дурашливо и небрежно говорить о том, к чему на самом деле относился серьезно, заметил:
Читать дальше