Когда двери вагона с шипением захлопнулись за их спинами, она перешла на «ты».
— Не хотелось бы, чтобы завтра, — с усмешкой сказал Камлаев.
— Ты про что?
— Про новый вселенский потоп, — отвечал Камлаев. — Если бы я мог пообщаться с сантехником, который открывает и закрывает небесные краны, я бы попросил его отложить потоп на ближайшие лет десять хотя бы. В противном случае мы ничего с тобой не успеем.
— А с чего ты взял, что мы что-то должны успеть?
— Ну, здравствуйте. Не далее как два часа назад сама же говорила, что в ближайшие полстолетия намереваешься выгуливать меня на коротком поводе. И что Артур не увидит меня ни с какой другой женщиной. За свои слова нужно отвечать.
— Да мало ли что я говорила. Это так, по наитию, просто черт за язык потянул. У меня так бывает — иногда что-нибудь такое ляпну, уж и сама не знаю зачем. Я на самом деле тебя совершенно не знаю и тебе совершенно не верю. То, как ты себя ведешь, не внушает мне никакого доверия.
— Серьезное обвинение.
— Серьезное, серьезное. Ты какой-то очень скользкий. Я не могу понять, чего ты хочешь — по-настоящему, всерьез. Я вижу, чего ты хочешь сейчас, но это только сейчас. Чего ты захочешь завтра, я уже не знаю, я даже представить себе это не могу. Я вот ляпнула про ближайшие полстолетия и короткий поводок, а потом подумала — ну, какие могут быть с тобой полстолетия? Ты сам до конца не знаешь, чего хочешь. Тебе может казаться, что ты хочешь быть со мной, и ты, не тратя времени на выяснения, а хочешь ли ты этого в действительности, бездумно, безрассудно пускаешься во все тяжкие… Но завтра ты, точно так же не тратя времени на выяснения, спокойно согласишься сам с собой, что это была ошибка. Такое легкое отношение к жизни меня не устраивает. Нет, я, конечно, понимаю: «будет день — будет пища…» и все такое в соответствии с текстом Святого Писания, но там ведь говорится только о материальной стороне существования, о накоплении, о счете в банке, но не о том, как должны жить мужчина с женщиной.
— В последнее время, — сказал он, — я стал ощущать ход времени. Я ощущал его и раньше, но раньше это беспрестанное, равномерное тиканье относилось ко мне как к ремесленнику, как к художнику, извините за пафос, но не как к человеку. Важным было успеть сочинить произведение, которое чего-нибудь бы стоило. Но сейчас мне — сорок пять, и нет у меня ни кола, ни двора, ни женщины, от который бы я смертельно зависел и для которой бы был условием жизни. Детей на свет не произвел, родители мои умерли. Я затянул с этим делом и сейчас нахожусь в той критической точке, когда пора всерьез задуматься о настоящем, о кровном родстве.
— Неужели, — сказала она, глядя на него смеющимися близорукими глазами, — я разбудила в тебе настолько серьезные намерения?
— Поживем — увидим. Не хочу торопить события. По-моему, ты тоже этого не хочешь — чтобы я торопил.
— То есть как это? — присвистнула она. — Так, значит, ты готов ослабить напор, ничего не форсировать, позволить себе роскошь медленного приступа, планомерной осады?..
— Да, наверное, я уже не хочу напора, — отвечал Камлаев. — Устал я от этой простоты. Я хочу родства. И при этом я чувствую странную растерянность. Я, представь себе, даже притронуться к тебе боюсь, такую растерянность чувствую. Ты как будто на две тысячи лет старше меня. Такой естественности, такой свободы я не видел ни в ком. И это действует на меня настолько обескураживающе, что я даже спать с тобой не хочу. Даже если бы я затащил тебя в свое паучье логово и, оглушив бессмысленным жарким шепотом, овладел тобой во всех мыслимых и немыслимых позах, это так же мало затронуло бы тебя, как если бы ты была голографическим изображением в блядской кружевной комбинации, а я — несчастным инвалидом, онанирующим на экран телеящика в потемках.
Она жила тогда на Савеловской, в том высотном доме старой, сталинской постройки, что у самого выхода из метро и стоит как раз напротив железнодорожной насыпи. «Любовь — искусство медлить», — сказал один из классиков, с чем Камлаев был всю сознательную жизнь не согласен, но теперь вдруг согласился со справедливостью этого утверждения. Он как будто избавился от пут физиологии, и ему было с Ниной хорошо и без душной возни, без плотского взаимодействия. И комплекс «прекрасной дамы», синдром Алигьери, не рискующего подойти к своей Беатриче, был здесь, в его случае, совершенно ни при чем: Камлаев не то чтобы боялся Нину «оскорбить» жадно шарящим прикосновением, не то чтобы остерегался «осквернить» чистоту и истинность возникшего в нем чувства — просто чувство это было сейчас подобно новорожденному и еще не нареченному младенцу. С ним нужно было научиться обращаться и достигнуть в этом обращении такого совершенства, что будешь переваливать, переворачивать младенца со спинки на живот, как блин на сковородке. Как обращаться с младенцами, Камлаев не знал и судил об этом только с чужих, к примеру, Артуровых слов или слов своего собственного отца, который уверял, что главное — обходиться с ребенком решительно, безо всяких полутонов, младенец чувствует уверенную руку, а если будешь прикасаться к нему, как к фарфоровой вазе эпохи династии Мин — позвольте, мол, вас потревожить, — то малыш обязательно и как будто в отместку заорет, расплачется, завоет. А уверенно-спорые движения патронажной сестры младенца приводят в восторг, и на чертовом этом колесе, при мгновенных переворотах с живота на спину он чувствует себя в совершенной безопасности. Выходило, у Камлаева нет любовных навыков, необходимых для того, чтобы стать патронажной сестрой высшей квалификации.
Читать дальше