Так они припоминали мелочи, забавные пустяки, и Нина, конечно, все больше молчала, потому что и здесь, в разговоре, экономила силы, и Камлаев, конечно, все больше говорил, перебирая драгоценные — лишь для них двоих — безделицы. Их душевное родство состояло еще и в этой вечной склонности к припоминанию; у них было совершенно одинаковое устройство памяти и похожая настроенность ума, готового в любой момент пронзить толщу времени и захватить со дна перламутровую рыбешку любого показавшегося им значительным мгновения. Это давало им чувства единства, слитности, непрерывности жизни, они не обитали в тесной клетушке сегодняшнего дня, последней недели, последнего года, а находились в открытом море как бы всей своей жизни в целом.
Но сейчас у Камлаева возникло чувство, будто они встали у какой-то последней границы, у которой нужно сделать генеральный смотр всем дорогим безделицам прошлого, построив общие воспоминания, как шеренги солдат перед своим полководцем накануне генерального сражения. Они будто прощались с этими шеренгами, и к каждому воспоминанию примешивалось сейчас едкое, как дым, предощущение разлуки. Неужели они сейчас лихорадочно цепляются за эти дорогие сердцу пустяки, потому что ничего другого у них уже не осталось, потому что больше им уцепиться не за что? Неужели они теперь лишь пытаются отвоевать у надвигающейся тьмы собственную жизнь, которая им больше не принадлежит и которая скоро станет безвидной и ничем не пахнущей пустотой? И Камлаев со страхом припомнил вдруг печальные и стоические бунинские строки: «Смерть отнимает у человека все; она отнимает у него имя — он пишет его на кресте, она отнимает у него жизнь — он пытается одушевить ее в слове». Не этим ли одушевлением, заведомо обреченным, они занимались? Но он запрещал себе об этом думать и с двойным ожесточением и подхлестывающей силой отчаяния продолжал ловить прошедшие мгновения в безнадежно тонкие силки своей памяти. И даже когда истекало время свиданий с Ниной, и даже когда ему нужно было возвращаться, и даже когда он брел, не разбирая дороги, по пустым ночным улицам, и даже когда ворочался на диване без сна, он продолжал вспоминать, как будто разговаривая с отсутствующей Ниной и рассказывая ей о том, что некогда они пережили и испытали вместе.
«Помнишь, Нина, как в Крыму я направил на тебя мощную струю из шланга и мгновенно промокшее платье облепило тебя, как вторая кожа? И как ты сначала заорала, балансируя на грани между природной интеллигентностью и потребностью выругаться, и как потом начала отщипывать приставшую к телу ткань, и как потом, поняв, что это бесполезно, стащила платье через голову?»
«Помнишь, как купила идиотский журнал — из сочувствия к замерзающей на морозе торговке — и, притащив домой, прочитала мне про то, что лысые, словно колено, мужчины обладают „ярко выраженной сексуальностью“? Как сказала мне: „Ну, что же ты, Камлаев, до сих пор не полысел, не хочу с тобой жить, ведь ты так и останешься на всю жизнь несексуальным“? А помнишь, как принесла однажды книжку, заложенную в нужном месте расческой, и сказала мне: „Ты только послушай:
Пора, переходим с порога мирского
В ту область — как хочешь ее назови:
Пустыня ли, смерть, отрешенье от слова,
А может быть, проще — молчанье любви.
Да как же ты не можешь понять, — начала объяснять ты мне, — мы говорим любовью, а когда нас не станет, мы замолчим. Любовь отличает живое от мертвого, а мы все хотим немыслимых вещей, могущества, славы, всеобщего равенства, переустройства мира, воскрешения из мертвых… И вот ты все злишься, злишься на людей — за отсутствие слуха, за эстетическую глухоту, за готовность воспринимать наиболее убогое и расхожее в музыке, но зачем ты злишься? — возьми и полюби. Зачем у кого-то искать понимания, зачем оспаривать глупца, зачем искать какого-то всеобщего смысла, когда вот он смысл — в наших пальцах, в нашем теле, на нашем языке. Казалось бы, зная о неминуемо предстоящем ему „молчании“, любой человек должен заговорить с удвоенным жаром, но с губ его почему-то срываются слова бессильной злобы, зависти, ненависти. Дураки, они тратят на подобные глупости весь отпущенный им разговорный запас“».
«А помнишь, Нина, как нашли укромное место на берегу заросшего пруда, и там еще были вокруг больно хлещущие по рукам заросли ивняка, сквозь которые я продирался с яростью древнегреческого Пана, а у самого берега в мутноватой воде роились зародыши глупой лягушачьей жизни. Занимались с тобой искусственным дыханием, и спина твоя становилась рыжей от налипшего песка, и в кожу влипали мелкие камешки. Помнишь, в самый ответственный и интересный момент заявился обожженный солнцем до черноты голоногий мальчишка с рыбацким овальным ведерком и гибкой бамбуковой удочкой на плече? И сначала он вытаращил глаза, а потом поспешно ретировался, унося с собой запрятанную улыбку, говорившую о том, что минуту или час спустя он обо всем расскажет, вывалит, поделится со своими корешами. И, забившись в тесный шалаш, они станут склонять нас с тобой на разные лады, устраняя неточности и выясняя подробности, нетерпеливо вникая в анатомию любви и постигая таинственную механику зачатия».
Читать дальше