Камлаев, не отрывая задницы от стула, рывками подтащился к Нининой кровати и взял ее протянутую руку в свою, их пальцы проделись, переплелись, и Нина держала его ладонь крепко-крепко.
Заходящее густо-розовое солнце расплавленно протекло сквозь древесные листья и осветило ее осунувшееся, истончившееся лицо, и Нина сделалась такой красивой, какой не была еще никогда. И было непонятно: то ли это ее лицо светится изнутри тихим признательным счастьем (она как будто благодарила Камлаева за все, за его вчерашнюю неуклюжую, как и у всякого закоренелого агностика, молитву, за его сегодняшнюю колыбельную, все никак не желающую угасать), то ли это разумная, одушевленная природа посылает Нине благодатный свет, бессловесно, безгласно обещая, что все будет хорошо.
— Мы послушали твою «Сарру», — вдруг сказала Нина, и Камлаев с секундным опозданием понял, что «мы» — это Нина и их ребенок. — Нам понравилось, ты раньше никогда не был таким свободным. Там есть такие моменты, когда пальцы не касаются клавиш, а рояль все равно звучит.
Камлаев в ответ лишь передернул плечами со значением «ну, что поделаешь? — бывает».
— Как он ведет себя? — спросил.
— Толкается. Все чаще и сильнее. То сначала так долго молчал, а теперь толкается. И внизу живота такая тянущая боль. Живот опустился вниз, и ходить все труднее и труднее. Но они говорят, что на этом этапе все так и должно быть. А мне кажется, что у меня вот-вот начнутся схватки. Ну, нельзя же, чтобы это было так рано, не хочу.
— Не волнуйся, эта боль и эти ощущения, похожие на схватки, они не обязательно предшествуют родам. Такое может быть во второй половине беременности, и это не означает, что роды будут скоро.
— Ну, во-первых, я лучше знаю. И саму себя не обманешь. Уже скоро, Матвей. А так скоро нельзя. — Ее голос дрогнул, и лицо искривилось жалобно. — Это противоестественно, когда так скоро.
— Да послушай, что говорит Коновалов. Опасаться нечего. Даже если это произойдет чуть раньше, то ребенку и тебе все равно ничто не угрожает.
— Ему все угрожает. Кто-нибудь чихнет, а для ребенка это — тяжелейшая угроза. Он родится недоношенным, ты хоть понимаешь, что это значит?
— Небольшая поддержка, и за какие-то недели он догонит и перегонит в своем развитии так называемых доношенных детей. Тебе разве об этом не говорили? Не приводили примеров?
— Приводили.
— Ну, вот видишь.
— Матвей, — позвала она, — а я ведь без тебя не могу. Серьезно. Раньше думала, что смогу, раньше думала, что никто мне не нужен, и даже какое-то освобождение почувствовала, когда не надо стало зависеть от тебя, а потом такая тоска подкатила, что сразу ясно стало, что я не могу. Как хорошо, что ты никуда не ушел.
— Да куда я могу уйти?
— Мы заслужили этого ребенка.
— Конечно, заслужили. Ты заслужила.
— А помнишь, мы один раз ехали в поезде и с нами ехала молодая мама с ребенком? У мальчишки был трескучий пулемет, и он прицелился в тебя и выстрелил. И ты откинулся назад, как будто тебя поразила пуля, задергался в конвульсиях, закатил глаза, запрокинул голову и затих. А мальчишка сначала захохотал, а потом не на шутку перепугался, потому что ты не подавал никаких признаков жизни.
— Помню.
— И я подумала, как будет хорошо, когда точно так же станешь играть и с нашим ребенком.
— Помню. А еще помню, как мы были с тобой в Венеции и смотрели на серую простыню залива, на непарные башмаки и туфли баркасов, плоскодонок, гондол, разбросанные на берегу, на плотный молочный пар, на воду, неотделимую, неотличимую от тумана, на воду, в которой мы находили единственный существующий в природе образ бесконечности, которому небо заметно проигрывает, потому что в отличие от воды не умеет утекать и возвращаться уловимо для глаза.
— Ты тогда еще сказал, что кошка грациозна, даже когда справляет нужду, и ни одна на свете женщина не сравнится с кошкой по грациозности движений, по безукоризненности манер.
— Ну, я тогда еще не был знаком с тобой достаточно близко. И мне очень хотелось наблюдать за тобой во всех ситуациях и проявлениях — чтобы убедиться, что в отношении одной женщины на свете я все-таки ошибаюсь. А помнишь, когда были в Риме, твоя шпилька застряла в решетке водостока, и ты безуспешно пыталась выдернуть каблук, перегнувшись вдвое, встав в ту откровенно непристойную позу, которая не вызывает у мужчины ничего, кроме мысленной матерной ругани и неотвязного, как чесотка, желания обладать. Вся мужская часть толпы в ту минуту перестала говорить по телефонам, с вожделением глядя на тугие твои ягодицы, на бесстрашный, отчетливо раздвоенный круп, обтянутый рыжей юбкой и беззастенчиво выставленный на всеобщее обозрение. Я смотрел на тебя сквозь открытую дверь траттории — на то, как, распрямившись, ты скачешь на одной ноге, поджимая вторую, голую, — и видел тебя как будто впервые: твои волосы, ноги, голую спину, лихорадочный скок на единственном каблуке. И вот наконец-то завидев меня и с секундным опозданием сообразив, что я не тороплюсь тебе помочь, ты посмотрела на меня с обещанием отомстить. Я пошел помогать и, опустившись на колени, стал вывинчивать каблук твоей новой, дорогой, итальянской туфли, ничего не выходило, до тех пор пока не выдралось с мясом, и каблук так и остался в той решетке, а я виновато протянул тебе искалеченную туфлю. Это как в той рекламе, помнишь, где дрессированная девица, забросив в белозубую пасть очередной спасительный мятный леденец, мгновенно находит «свежее решение» и решительно уравнивает пострадавшую и целую туфлю в правах. Но в отличие от этой рекламной девицы ты не стала отрывать второй каблук — ты окончательно разулась, разнуздалась и, зажав в кулачках вчерашние свои обновки, принялась колотить меня ими по спине. Я оторвал тебя вместе с босыми ногами от мостовой и понес, а ты все лупила меня, вознаграждая за нерадивость, воздавая за эгоистичное любование на тебя, и уцелевший каблук пару раз вонзился мне довольно больно под лопатку…
Читать дальше