Но Нина молчит. Она смотрит в потолок остановившимся, остывшим взглядом и молчит.
Еще вчера Камлаев взял бы ее за руку, за плечо, увещевая жену не столько словами, сколько вот этими (единственно ему доступными) поглаживаниями. Но сейчас не мог, был не в силах обманывать, врать, говорить, увещевать, поглаживать — его что-то отталкивало, оттаскивало от Нины, и Нина опять оставалась одна, и Камлаев ничем не мог ей помочь, задыхаясь от этого беспримерного бессилия.
— Все будет хорошо. Ты слышишь? — позвал он опять, уже с порога, но Нина не отвечала, не поворачивала головы, и он, снедаемый желанием расколоть себе голову об косяк, бесшумно приоткрыл дверь в коридор и, бесшумно ступая, вышел из палаты.
Он, пошатываясь, спустился по лестнице и, пройдя немилосердно залитый солнечным светом центральный вестибюль, вывалился на улицу. Про машину он как будто позабыл и двинулся в путь — в беспутье, в пустоту, по пустоте — пешком. Он шел без остановки, шел куда глаза глядят, а вернее, ничего не видя перед собой, выходя то и дело на проезжую часть и не слыша очумелых взревов наезжавших на него машин, и если бы одна из этих тачек все же сбила его, то он, должно быть, не чувствуя ничего, поднялся бы и пошел дальше. Он не чувствовал усталости, ему не становилось ни тяжелее, ни легче, потому что тяжелее стать ему уже не могло. Он зашел в продуктово-винно-водочный магазин на автобусной остановке и, бессмысленно пялясь на разноцветье сигаретных пачек и упаковок с презервативами, бросил на стеклянный прилавок деньги. Он купил бутылку водки, хотя ясно видел весь абсурд совершаемой им покупки — набухаться и забыться ему точно не удастся. Но что-то нужно было делать, хоть что-то, и самым простым (наиболее привычное телодвижение, пришедшее на помощь) было приложить к губам горло водочной бутылки и, запрокинув голову, обжечь гортань… Водка в глотку потекла, как вода.
Ноги сами принесли его к старой железной дороге, где месяц назад они гуляли с Ниной. Природа здесь уже вступила в свои права, отвоевав у человека практически все; между седыми шпалами буйно росла трава и сладко пахло непомерно разросшимися лопухами; пристанционные постройки стояли без крыш, их стены живописно облупились, и из прорех выглядывало сырое кирпичное мясо. Только рельсы по-прежнему блестели из травы отточенной сталью. Камлаев перешел дорогу и уселся прямо в лопухи. В траве вокруг что-то беспрерывно цвиркало, пощелкивало, стрекотало. Гудение и копошение на каждом квадратном сантиметре земли приобрело вдруг такую интенсивность, что казалось, что Камлаев очутился на каком-то особенном, аномальном участке, в зоне максимальной концентрации мелкой, насекомой жизни.
В неподвижности, в молчании его глаз находил в ожившей траве пучеглазых кузнечиков — в палец ростом, инопланетных на вид, столь утонченно и совершенно оснащенных, что невольно начинаешь испытывать почтение перед чудесной предусмотрительностью природы, которая снабдила этих голенастых разведчиков всеми средствами слежения, соединив ювелирную точность с изощренностью передовой инженерно-технической мысли. Миллионы лет, должно быть, минули с тех пор, как первый представитель семейства кузнечиковых появился на свет, а антеннам, которые придумал человек, от силы лет семьдесят-пятьдесят, не больше. Как если бы природа во множестве своих форм загодя предсказала все современные зонды, локаторы, телескопы.
Муравей состоял из рубиновых капелек крови. Между ног у Камлаева шмыгнула серая, бородавчатая лягушка. Ее бугорчатая шкурка с убийственной точностью воспроизводила фактуру земли, подражая ей не только цветом, но еще и скрупулезным повторением всех выемок, шероховатостей. У Камлаева над головой (в древесных ветвях), у Камлаева под ногами (на бархатистых листьях лопухов) стекленели нити паутины, состоявшей из такого множества узоров, перехватов, стяжек, переходов, зеркальных отображений, концентрических симметрий, что природная эта художественность не давала сомневаться в том, что мир был именно сотворен. Бесполезная и бесцельная сложность природы, которую Камлаев наловчился замечать, не могла быть сведена к «нуждам презренной пользы», к необходимости выживания — для этого она была слишком изысканна. Все было так же высчитано, как регистровые расстояния в опусах Веберна, но никакой на свете Веберн, никакой на свете Моцарт не мог бы повторить такого хрупкого, невесомого совершенства, ибо всякое человеческое изделие по отношению к любому листику и паутинке пусть хотя бы немного, но неестественно. Но на этот раз при виде трехсоттысячного, квинтиллионного доказательства существования Творца Камлаев не усмехнулся, как делал это обычно. Он на этот раз — захохотал, давясь, захлебываясь смехом. Совершенство природы показалось ему оскорбительным, потому что на что ему эти хрупкость, прихотливость, изысканность, невесомость, раз разумная природа столь несправедлива к Нине.
Читать дальше