Они были благополучны, и это что-то да значило, от чего-то все же защищало, что-то все же гарантировало. А что делать было другим, не таким обеспеченным семейным парам в такой же, как у них с Ниной, ситуации, при таком же диагнозе, с такой же патологией? Что было с теми, кто не имел возможности оплатить курс искусственного вскармливания и был вынужден стоять в хвосте бесконечной очереди из семейных пар, ожидающих бесплатной помощи по федеральной программе поддержки матери и ребенка? На что они были обречены? На искусственное прерывание беременности? Но, размышляя об участи этих находящихся в еще более тяжелом положении пар, Камлаев все никак не мог избавиться от какого-то подспудного равнодушия: по-настоящему, на полном серьезе он был глух к несчастью этих пар, находящихся где-то очень далеко отсюда и маячивших почти неразличимыми точками на горизонте. Он был так сконцентрирован на том, что сейчас происходило с ними, с его ребенком и Ниной, что чужие беды представлялись ему чем-то в высшей степени незначительным и тот факт, что какая-то мать, подобно Нине, не может поддержать внутриутробную жизнь своего ребенка, имел к Камлаеву такое же отношение, как оторванные ноги подданных Саддама. И Камлаев даже испугался этого своего бесстыдства, своего бессовестного безразличия к остальным, своего чрезвычайно трезвого рассуждения о том, что абсолютно всем на этой земле хорошо быть не может и что страдания одних людей в известном смысле являются условием счастья других. Как будто кто-то должен был лишиться радости отцовства, материнства, ребенка, жизни для того, чтобы ты был счастлив. И рассуждение это, легко и просто в его голове сложившееся, так напугало его, что он клятвенно пообещал себе, что как только, так сразу обязательно поможет и другим несчастным парам, поддержит их своими средствами, пожертвует и три, и четыре, и пять нулей со своего неистощимого банковского счета на то, чтобы и чужая беда была побеждена. «Какое же я все-таки животное, — думал он. — Вот и сейчас как будто взятку дать хочу, откупаюсь, обещаю отплатить, если с нами все будет благополучно, как будто сделку заключаю с какой-то мировой справедливостью: ты мне, я тебе. И все это происходит только на уровне рассудка. Душа здесь вроде как и не задействована. Но разве так можно? Или ты так привык к тому, что только так и можно? И вот это твое клятвенное заверение помочь — не больше чем копейка, второпях опущенная в протянутую руку. Копейка, которая унижает не только просящего, но и дающего. И так на протяжении всей жизни, всегда были нищие, помнишь, сначала безногие фронтовики в поездах, на которых ты глядел круглыми глазами пятилетнего ребенка, и в один прекрасный день все они исчезли, для того чтобы благополучная Москва испытала эстетическое облегчение, их собрали и куда-то всех свезли, избавив всех нас от необходимости брезгливо морщиться. Так и черт с ними, профессиональными нищими, но ведь есть же просто люди, матери, отцы, не нищие, достойные, трудолюбивые, талантливые, которым нужно помочь здесь и сейчас. Извращенное христолюбие — опустив ничтожную мелочь в ладонь, считать свой долг перед страждущим исполненным, а себя — отзывчивым, великодушным, не очерствевшим. Купил себе рая на рубль с полтиной, воскрешения — на копейку. Проявление ложно понимаемого милосердия — шарить в карманах в поисках мелочи, в то время как в другом кармане у тебя лежит добротное портмоне, набитое нормальными человеческими деньгами. Жалость пополам с брезгливостью принимается за настоящее сострадание. Но любовь, если это любовь, сверху вниз невозможна. Любишь — отдай половину всего, что имеешь. А иначе не пыжься, не кривляйся перед Христом, обезьяна Сына Человеческого».
Итак, он виделся с Ниной два раза по полчаса в день, всего по полчаса утром и вечером, приходил к ней в бокс, который, правда, назывался на здешнем языке «номером» и даже «апартаментами», как будто Нина поселилась в гостинице (меловой, стерильной, больничной белизны, так резавшей глаз, апартаменты были лишены — приглушенные голубоватые и палевые тона, наверное, по замыслу, должны были воздействовать на пациенток успокоительно), усаживался в покойное глубокое кресло, глядел на нее и молчал, пытаясь отыскать в ее лице какие-то перемены, а также угадать природу этих перемен — к лучшему они или к худшему. Она, конечно, осунулась, побледнела, да и двигалась не так, как раньше: знакомая ему грациозность, кошачья ловкость куда-то подевались, и Нина двигалась сейчас чрезвычайно медленно, осторожно, с какой-то неуклюжей тщательностью, выверяя каждое движение и будто не желая тратить силы попусту, на незначительные пустяки. Бездумная, безоглядная щедрость, с которой она расточала свои привычные, свободно-легкие телодвижения, исчезла, как будто ее не бывало; Нина сделалась законченной скрягой, собирала, копила, наращивала силы и часами просиживала и пролеживала в совершенной неподвижности.
Читать дальше