Что было об Урусове известно? И все, и ничего. Наверное, около пятисот взаимоисключающих биографий, россказней, анекдотов — одним словом, все то, что и образует при своем простом сложении легенду. Говорили, Андрей Урусов — потомок старинного дворянского рода. Что в 1920 году он был вывезен в семилетнем возрасте за границу — увешанные гирляндами беглецов пароходы в Крыму, Константинополь, Париж, отец работает в две смены на заводах «Рено», мать дает Урусову-мальчику уроки музыки… — и что потом (когда «потом»?), не выдержав невыносимо-необъяснимой тоски по России («бывают ночи: только лягу…»), родители Урусова пожелали возвратиться назад (в то время еще, когда подобное возвращение было возможным). Рассказывали, что за отца Урусова (блестящего архитектора) вступился один из свеженазначенных наркомов, дал жилье, спецпаек, работу… Проверить достоверность этих сведений не представлялось возможным, и потому Камлаеву оставалось выслушивать продолжение рассказа: Урусов-отец, заразившись идеями конструктивизма, начинает проектировать коммунистический город Солнца, грандиозный человейник из бетона, стекла и стали; Урусов-сын поступает в музыкальное училище (где, разумеется, на голову превосходит соучеников), затем в консерваторию, где тоже поражает всех профессоров и однокурсников невероятным слухом, гениальной головой, дерзновенностью устремлений, развивается очень бурно и заражает своим развитием всех начинающих композиторов. Известно было, что Урусов стал членом Российской ассоциации пролетарских музыкантов и что первая его симфония под характерным названием «Сталь», прославлявшая рождение нового мира, явилась гениальной имитацией той железной поступи, которой двигалась в светлое будущее освобожденная от рабства часть человечества. Миф о полном и окончательном перерождении человека, который неминуемо должен победить саму свою конечность и стать прекрасной, яростной, вечной машиной; миф, пронизанный, прокаленный восторгом перед первыми доменными печами, тракторами, аэропланами, получил у Урусова в «Стали» предельное выражение. Та неистовость созидающей веры, что заставляла людей позабыть об отдыхе и сне, та сплавленность человека с машиной, когда железо делалось как будто одушевленным, а пролетарий обретал выносливость металла, то фанатичное самозабвение, с которым каждый коммунар впрягался во всеобщую народную работу, и сделались звучащим веществом урусовской симфонии. Кое-кто из старшего поколения еще помнил премьеру «Стали» и мог свидетельствовать о том, какое это было потрясение. Какое это было остервенелое непрерывное нагнетание: как если бы уголь все более и более частыми швырками бросался в грандиозную топку, да и какой там уголь — шевелящиеся комья людского топлива, жарко дышащие глыбы человеческого материала, — и ликующие души черных, как трубочисты, стахановцев скрежетали зубами в паровозной топке мирового индустриального строительства, и из их костей, мускулов, сухожилий возникал, рождался, разгорался мировой пожар. То была изощреннейшая атональная музыка без серий — в отличие от «глуховатого», «не абсолютно слышащего» Шенберга, Урусов не нуждался в опоре на серию для того, чтобы слышать атональность. Но еще более радикальной, чем техника, представлялась напряженная чувственность интонации, ее экстатичность.
И вот очередная, не подлежащая проверке сплетня, легенда. В 35-м году «талантливое произведение юного композитора» отметил «сам» и, дирижируя мундштуком, зажатым в жирных, коротких пальцах, медлительно и с расстановкой произнес: «В этой музыкэ чувствуэтся живая, искренняя вера нашего народа и огромная способность пожертвовать собой во имя свэтлых коммунистических идеалов…» У Джугашвили оказался вкус еще и к музыке: отличить Урусова на фоне набивших оскомину крикливых славословий и пафосных здравиц — почему бы и нет?.. Почему кремлевский горец, столь упрямо требовавший верноподданнических виршей именно от Мандельштама, не мог разглядеть еще и подлинного композитора?
У Урусова в одночасье на руках оказалось все, чтобы стать настоящим «рупором власти» — да и не «рупором», а чистым, подлинным голосом, и тут нам совсем небольшое усилие нужно, чтобы представить все ожидавшие его блага: уцелевший от прошлой жизни особняк «модерн», двухэтажный, с лифтом, в самом центре Москвы; автомобиль с шофером, папиросы из Египта, личный повар, устрицы, клубника зимой, самолет с «УРУСОВЫМ» на размахе крыльев; может быть, еще и место на трибуне Мавзолея… одним словом, совершенная нестесненность в средствах и главнейшее благо — абсолютная неуязвимость, пусть до поры до времени (до дурного настроения вождя). Не во времени, так в пространстве Урусов сделался неприкасаемым и приобрел безграничную возможность повелевать. Он, вчерашний студент, поразился тому, насколько все перед ним стали ходить на цыпочках, насколько все вокруг, включая и седых, заслуженных, вдруг сжались перед ним до жалкости, умалились до ничтожества, замолчали до собачьей преданности, до голодного заглядыванья в глаза… И вот тут-то вдруг Урусов и исчез (шаг, достаточный для того, чтобы навеки стать иконой нонконформизма, отшельнической святости). Исчез из Москвы, из концертных программ, из жизни. Ну, то есть вообще. Добровольность свободного исчезновения в те годы, когда люди привычно исчезали по принуждению, не просто поразила — изменился сам план окружающего мира: все равно что крысе или навозному жуку открылось бы вдруг существование неба.
Читать дальше