Легко было рассуждать за стойкой бара о жесткой тактике ("Один взмах кнута, старина, и все: мне уже и раньше доводилось видеть нечто подобное" или "Этих шипров надо давить, пока не запищат"), но толку от подобных разговоров не было ровным счетом никакого; ведь удар кнута мог обрушиться на плечи невиновного и вызвать чувство возмущения, которое скорее привело бы обиженного в ряды ЭОКА, чем в ряды добровольных осведомителей правительства. У деревенских была такая поговорка: "Мула он поймать не смог, вот и выпорол седло". И развитие событий все чаще и чаще вынуждало нас именно к подобной линии поведения: хотя, с другой стороны, в те далекие дни, когда все ожидали начала трехсторонних переговоров, на которых появится возможность по крайней мере высказать вслух все эти проблемы, нам казалось, что лишних поводов д ля беспокойства лучше не создавать. Во всяком случае, широкая публика, насколько можно было судить, испытывала едва ли не всеобщее чувство облегчения: по Кипру, наконец, будут приняты какие-то взвешенные решения, и ему больше не придется тихо гнить изнутри, как гангренозной руке или ноге.
Наконец, мне улыбнулась удача: я получил предложение съездить на три дня в Афины и в Лондон для консультаций по вопросам, касающимся моих прямых должностных обязанностей, и с готовностью ухватился за эту возможность. Кроме того, когда ненадолго спало политическое напряжение, мне удалось в одиночестве вырваться на ночь в Беллапаис, чтобы радостно и неспешно вспомнить, как я жил всего год назад — теперь это казалось невероятно далеким и невозвратимым; то есть, встаешь в четыре, чтобы приготовить себе завтрак при розовом свете свечей и написать пару писем, далекой Мари или собственной дочери, потом пускаешься вниз по темной улице вместе с Франгосом и его коровами и видишь, как над иссохшими балками древнего аббатства занимается заря. Пучки золотого и лимонного света, натянутые туго, как скрипичная струна, поперек басовых, глубоких синих и серых тонов. Затем карабкаешься вместе с нарастающей волной света вверх по склону хребта, ступенька за ступенькой, туда, где заря разбрызгивается и растекается по голой, будто из картона, равнине с торчащими вдалеке из мглистого небытия двумя шипами минаретов, и машина ласточкой падает вниз, на иссохшее плато Месаории… Я вдруг понял, что научился любить Кипр, со всеми его уродливыми пейзажами, неопрятными, растянутыми до бесконечности видами, приправленными пылью и набухшими влагой облаками, с его уродливой несуразностью.
А потом — вперед, над Кикладами, в иной мир, где не ощущается земное тяготение, где властвует музыка чаек и прилива, набегающего на пустынные пляжи: с высоты острова они неразличимы, скрытые за зеленоватой перистой дымкой, и только время от времени возвращаются в область видимого, неуловимые, как мечта. Кромка моря: лимонная зелень, кобальт, изумруд…
Афины были узнаваемо красивы, как может быть красива женщина, которой подтянули кожу на лице; теперь они стали столицей, с широкими проспектами и высокими зданиями. Они утратили свою неряшливую и по-своему очаровательную провинциальность — и сделали еще один шаг на пути к безликому современному городу со множеством проблем. Стояла жара, и все разъехались на острова. Я сумел отыскать нескольких старых друзей, но при упоминании о Кипре они начинали корчиться, как черви, разрезанные плугом, — явно не желая верить собственным глазам и ушам. Но, забыв ненадолго о Кипре, я таки сумел провести совершенно незабываемый вечер с
Георгиосом Кацимбалисом, в любимой таверне под Акрополем; а потом еще один чудный день, полный воспоминаний о Белграде, с сэром Чарльзом Пиком, который когда-то был там послом и моим непосредственным начальником, а теперь взял на себя неблагодарную задачу представлять нашу страну в Греции: в Греции, которую проблема Эносиса изменила до неузнаваемости.
На тихой террасе его летней виллы близ Кавури мне отчасти удалось заново пережить иллюзию вневременного покоя — пока я смотрел, как за его плечом тускнеет небо, и темная полированная поверхность гавани покрывается инкрустацией из огней, блики покачиваются и скользят куда-то вверх, в небо, в горячее черное небо Аттики. То здесь, то там загорался и медленно тлел зеленый или красный глазок, обозначая место, где остановилось судно. Но земля и море сделались неразличимы.
Он с тихой любовью говорил о Греции и о своих надеждах на грядущие переговоры, которые могут способствовать решению всех наших проблем и принести нам долгожданную передышку; а я ему вторил. Но как же трудно было попрощаться и уехать с этой восхитительной виллы, чтобы сквозь сухой и ароматный звездный свет умчаться обратно в Афины; а еще того труднее — смотреть, как в тысяче футов от тебя гаснет в лучах занимающейся зари и уменьшается в размерах Акрополь, и его перламутровый мрамор горит на фоне утреннего неба.
Читать дальше