Впрочем, восстановление общественного порядка было всего лишь одной — пускай даже самой публичной — из наших нынешних обязанностей. За ней скрывалась куда более масштабная задача: успокоить взвинченное противоречивыми истерическими настроениями общественное сознание, которое могло воспламениться от любого слуха, любой дерзкой речи. Состояние становилось все более неспокойным, и те, на ком лежала основная ответственность, уже испытывали на себе давление обстоятельств, справиться с которыми были не готовы. Медленно, но верно мы начинали соскальзывать с предательски гладкой поверхности пустой риторики и бесплодных эмоций, долго находивших свое выражение в бессмысленных словах и поступках, а из Лондона так и не последовало никаких рекомендаций относительно новых подходов к быстро меняющимся обстоятельствам.
— Что-то тут не так, — сказал мне один греческий журналист. — В последнее время у меня такое ощущение, как будто я перестал контролировать собственные руки и ноги. Мы все становимся марионетками: вы пляшете под лондонскую дудку, а мы — под афинскую.
Все стороны, вовлеченные в конфликт, заняли теперь настолько противоположные позиции, что пути назад уже не было, и если мы, сатрапы, молились на Лондон, развернувшись лицом в его сторону, как правоверные мусульмане — в сторону Мекки, то нашим молитвам отвечало не менее страстное эхо со стороны убежденных сторонников Эносиса, которые сами оказались заложниками совершенно разных сил, как внешних, так и внутренних. В воздухе витало нечто странное, вызывавшее у всех головокружение — как будто группа лунатиков, внезапно проснувшись, обнаружила, что стоит на краю утеса, а внизу кипит штормовое море.
На нас давили со всех сторон одновременно, и единственно возможной реакцией было бездействие, по крайней мере, до той поры, пока не будут "проведены в жизнь" (если воспользоваться очаровательно тонким фразеологизмом политологов) те реформы, которые мы считали первоочередными и совершенно необходимыми. Но если на реорганизацию отдела по связям с общественностью у меня ушло шесть месяцев, то сколько времени потребуется на то, чтобы привести в должный вид, скажем, полицию? Дело ведь было не только в том, чтобы набрать и обучить необходимое количество людей и обеспечить их достойными условиями прохождения службы: для этого сугубо гипотетического формирования не было даже подходящих помещений. Десятилетия бездействия, доведенного до уровня искусства, привели общественные здания на острове в почти турецкое состояние полной непригодности; к примеру, телефонная система устарела безнадежно. Мы были не в состоянии телефонизировать даже гостиницы: как в подобных условиях полиция могла наладить собственную систему связи? При помощи гелиографов? Куда ни кинь, всюду оказывалось непреодолимое препятствие, пробить которое могла разве непреклонная решимость Ганнибала; но действующая система должностных инструкций не позволяла нам попросту заложить под очередное препятствие заряд динамита и взорвать его ко всем чертям, в то время как нашим противникам ничто подобное не мешало.
Если побродить в сумерках по железному параллелограмму Фамагусты, то мысли эти абсурдным образом начинают мешаться с призраками кипрской истории, не менее беспокойными и жестокими, чем времена, в которые довелось жить нам самим. Вышагивая по заброшенным и поросшим травой бастионам замка Отелло, видишь внизу обманчиво миролюбивые корабли, стоящие под разгрузкой, а если обернуться, то глазам предстанет мелководное побережье с белым шрамом Саламина, чей каменный остов — лишнее свидетельство неумолимой поступи времен, истории, относительно которой каждый герой питал одну и ту же иллюзию: будто ее ход можно остановить совершив некое великое по замыслу и воплощению деяние. И всегда все заканчивалось чем-нибудь очень простым и гротескным, вроде набитой соломой кожи Брагадино: пыльным экспонатом, о происхождении которого простой венецианский прихожанин давно уже не помнит, но который навсегда увековечен в этой разрушенной крепости, осажденной и взятой захватчиками, сожравшими ее сердце, как крысы — кусок сыра. Эти надменные, грозные стены скрывали под своей защитой одно из самых богатых торговых сообществ тогдашнего мира. Сто пятьдесят акров заросшего бурьяном пустыря. "Здесь до сих пор сохранились остатки примерно двадцати церквей, из коих только две не были разрушены до основания. Еще стоят пришедшие в полный упадок конак [77] Правительственное здание, дворец (тур.)
и тюрьма, казарма с горками каменных ядер, маленький базар и разбросанные там и сям между руинами домишки примерно сотни турецких семей, добывающих пропитание на крохотных участках земли, расчищенных ими от битого камня. Все остальное сплошь одни развалины — огромные груды камня, которого вполне хватило бы, чтобы выстроить современный город. Представьте себе город, который обстреливали до тех пор, пока все его здания (за исключением нескольких особенно крепких) не были разрушены, и добавьте к этому последствия землетрясения. Если не считать отсутствия лежащих на улицах трупов, то этот вид мало чем отличается от того, который предстал взору турок, вошедших в город под предводительством Лала Мустафы 5 августа 1571 года, после осады, длившейся почти двенадцать месяцев. Если бы в Фамагусте вообще не было жителей, она бы не производила настолько тягостного впечатления, какое производит сейчас, особенно в сумерках: полная неподвижность, разве что пролетит иногда летучая мышь или сова, и может быть, время от времени, подобно бесприютным призракам, проплывут по узким улочкам несколько бледных, источенных лихорадкой женщин в турецких чадрах и длинных белых накидках, их вполне можно принять за последних жителей древнего города, которые чудом остались в живых, после того как война, чума и голод сделали свое дело". Так в 1879 году писал скромный инженер Сэмюел Браун.
Читать дальше