На Самоводском рынке задымили походные кухни, там варили густую солдатскую похлебку, и беднота из Варуши в полдень и вечером устремлялась туда с кувшинами и мисками. Кадровые офицеры в парадных мундирах, в лакированных сапогах и с тонкими сверкающими саблями на боку мелькали среди этого крестьянского воинства, вдохновленного огнем национальной свободы, преисполненного огромной энергии и воли к победе. В корчмах выпивали на дорожку, сопровождая проводы патриотическими возгласами и угрозами по адресу векового поработителя. Свистели паровозы, нетерпеливо ожидая, когда они помчатся к границе, оркестры играли «Шумит Марица». И вот полки, наконец, двинулись, развернув боевые знамена. О, как шли сыновья и отцы с цветами в петлице или за ухом, как с первого же шага мощно заколыхались ряды и затопали тысячи обутых в постолы ног, как запылали взоры, в каком порыве проходили они мимо рыдающих матерей, сестер, стариков, жен и детей!..
Закрылись лавки, город затих, при каждом молебне, на всех заутренях в церкви набивались богомольцы, перед иконами мерцало множество свечей, старики и женщины молились за своих близких, а священники читали длинные поминания во здравие. Оставшись без отцов и старших братьев в осиротелом городе, ожидавшем, затаив дыхание, первых известий с поля брани, мы, ребятишки, изнемогали от волнения, когда колокола возвещали о наших победах. Вместе со взрослыми бежали к площадям с криками «ура», распевали «Шумит Марица», палили из рогаток на Картале, чтобы утолить боевой пыл, и со смешанным чувством жалости и примирения с судьбой смотрели, как какая-нибудь жительница Варуши, только-только получившая весть о гибели мужа или брата, с душераздирающими рыданьями бредет в свой бедный домишко, окруженная соболезнующими соседками. Позже мы стали бегать на вокзал встречать воинские эшелоны, набитые солдатами с обросшими щетиной, пожелтевшими лицами — у многих уже были гноящиеся раны; слушали наводившие ужас рассказы о битвах под крики: «Ура, вперед, в штыки!» Среди раненых нелегко было отличить офицеров запаса от простых солдат. Офицеры выглядели такими же помятыми, только с офицерскими погонами, в бурых, цвета болгарской земли шинелях и давно потерявших форму фуражках, с усами, поникшими, как нам казалось, от перенесенных страданий, заросшие, лохматые существа, пришедшие из другого, кошмарного, но героического мира, где все равны. В те дни возле больницы, в притихших акациевых рощицах, где покрывшаяся изморозью листва издавала терпкий, пьянящий аромат, мы часто натыкались на посиневшую отрезанную ногу или руку — их даже не закапывали. Мы знали, что режет эти руки и ноги доктор Старирадев, что он проводит в больнице ночи напролет, что он теперь единственный на весь город хирург, и наше уважение к нему переросло в священный трепет. Когда же стало известно, что Марина уехала на фронт сестрой милосердия, никто уже больше не поминал некрасивую историю, случившуюся между ними.
О чем только не передумал доктор за время своей долгой болезни?! В часы одиноких ночных бдений не взглянул ли он на свои европейские замашки и на себя самого без надменности и гордыни? Потрясенный отчаянным шагом Марины и выстрелами несчастного почтальона, который сам явился с повинной в полицейский участок, он испытывал ненависть и презрение ко всему отечественному и мечтал, выздоровев, сразу же уехать за границу. Но мобилизация помешала этим намерениям, а народная стихия, за один месяц разгромившая армию турецкой империи, побудила его задуматься о своей позиции, а также о судьбе своего народа. Возможно, он увидел свой истинный образ — господского сынка, нахватавшегося кое-чего в Европе и ополчившегося не только против собственного народа, но и против собственной сущности. И те, кто еще вчера были ему враждебны и чужды, теперь снова стали близкими и родными, потому что в годину народных испытаний с новой силой говорит в людях кровь предков. Славные победы крестьян, которых он поносил за невежество, суеверия и жадность, заставили его взглянул» на них иными глазами и постепенно заслонили европейские буржуазные идеалы, а холодность и отчужденность Смилова, который не пытался повидаться с ним ни после скандала с Мариной, ни позже, когда Элеонора уехала в Швейцарию, отдалила его от них еще более. И нет ничего удивительного в том, что те чувства к Марине, за которые он прежде себя презирал, ныне вызвали в нем раскаяние. Быть может, он увидел в ее поступке не шантаж, а отчаяние опозоренной женщины, впервые в жизни полюбившей по-настоящему.
Читать дальше