Костадин вернулся на сеновал и снова лег. Сердце его колотилось, в ушах шумело.
На дворе ротмистр отчитывал добровольцев, белокурый подпоручик расспрашивал старушку и молодую женщину; свет электрического фонарика проникал через щели сарая, желтыми полосками падал на сено. Вскоре пришел военный фельдшер. Ребенок снова заплакал. Заспанный сердитый бас громко произнес:
— Скарлатина! Горло у него все обложено. Возьми его и ступай со мной. Почему разместили здесь команду?
Хлопнула калитка. В наступившей тишине кто-то из добровольцев сказал:
— Чего он взбесился, этот Джупунов? Так влепил парню — ой-ё-ёй! Челюсть вышиб. Фельдшер никак не может вправить.
— Бобер, — отозвался второй, — завтра тебе самому придется зарывать убитого и сдирать шкуру с лошадей. Теперь ты остался без напарника.
— Да замолчите же! Давайте спать, — сказал писарь.
Снаружи донесся тихий шепот. Говорили невнятно.
Зашумело листвой дерево, и в сарай хлынула волна пьянящего аромата цветущей липы. Сквозь отверстие в крыше смутно виднелся вставший дыбом гребень Балкан.
36
Усмирив села Симаново, Босево, Гайдари и еще несколько небольших общин, забрав оружие и произведя аресты, добровольческая команда из К. в среду утром 13 июня выехала обратно в город, ведя за собой человек пятьдесят крестьян. Кавалерийский же эскадрон отправился отдельно с эшелоном.
От села Звыничева к городу арестованные двигались колонной по три человека в ряд по свежескошенным лугам. Шапки и деревенские соломенные шляпы покачивались в нестройном ритме шагающих ног, то погружающихся в траву, то разминающих затвердевшие после дождя комья пыли. В хвосте конвоя мягко и звонко дребезжали военные повозки; лошади сердито фыркали — их манили к себе пастбища. Задувший с ночи северозападный ветер низко пригибал дикие груши и гнал по небу стада рваных облаков, тени которых ложились на поля темными пятнами. Балканские горы то становились холодно-зелеными, как изумруд, то, освещенные вдруг солнцем, светились, как опал.
Костадин шел впереди повозок, закинув руки на карабин, как на коромысло. Не бритое уже четыре дня, похудевшее и злое лицо его почернело; шея зудела от пота и пыли, левый сапог жал ногу. В памяти его беспорядочно мелькали знакомые и незнакомые лица, сельские корчмы, кривые улочки, плетни, дом, в котором он спал прошлой ночью; и над всем этим, подобно тяжелому, давящему каменному своду, нависали над душой его омерзение и тревога, мучило раскаяние, что он не бросил команду еще в Выглевцах. Проклятая надежда найти лошадей и уговоры Андона заставили-таки его отступить от принятого тогда решения.
Арестованные смыкали ряды и толкались, когда из-за раскисшей дороги приходилось идти по обочине. Пуговицы и крючки на штанах у них были отрезаны, поэтому они держали их одной рукой, а другой — прижимали висящую на плечах бурку или дерюжку. Два стервятника кружили над колонной и то сверкали на солнце своими белыми крыльями, окаймленными черной полоской, то вдруг, подхваченные ветром, завершив круг, на миг застывали неподвижно в воздухе.
Пришпорив крупного буланого коня, отделенный командир поскакал через болотца, хлюпая и разбрызгивая вокруг грязь, к голове колонны, где ехал с сигнальщиками белокурый подпоручик.
— Чего ноги бережешь, ведь не на смотрины отправился?! Эй ты там, в середине, тебе говорю, пентюх! Не нарушай равнение! — заорал он, оттесняя конем нескольких арестованных и вынуждая их шлепать прямо по луже.
Кавалеристы из конвоя хмурились и избегали глядеть на крестьян.
— Ты что, турок? Не слишком заносись: Болгария не так уж велика, — отозвался один из арестантов.
— Не торопись стелить постель, ворона! Подожди, когда стемнеет! — Отделенный принялся насвистывать какое-то хоро и нарочно продолжал вклиниваться между конвоем и крестьянами.
Костадин стал искать арестанта, голос которого показался ему знакомым. Тот шел в хвосте колонны, ступал легко, даже молодцевато, как бывалый солдат, привыкший к походам. Это был молодой крестьянин, обутый в грубые башмаки на босу ногу. На плече у него висела крестьянская бурка, скрученная, как шинель. Рядом с ним мелкими шажками семенил кривоногий пожилой мужчина, единственный среди арестованных одетый по-городскому. Он прихрамывал. На голове у него была засаленная железнодорожная фуражка. В свободной руке он держал торбу, из которой высовывался хлеб городской выпечки, завернутый в газету.
Читать дальше