— Мама ест, ей лучше.
И объяснял:
— Валя... Валя сказал!..
Немного погодя:
— Маме стало лучше, скоро она будет ходить.
Жизнь грустная! Я-то знал, что Анна Николаевна совсем перестала есть. Оставалось несколько дней до того звонка Валентина Павловича, когда он, загнанно дыша, скажет: «Доктора ожидают самого худшего...»
Приходила тетя Наташа, сказала: «Отстояла службу». Я ее не узнал. И не сразу понял: если прокурорскую, то при чем — «отстояла»? Была она непохожей на себя — распрямившейся. Куда делась черепаха, Баба Яга? Что-то ее выпрямило. Притом, была она в новом пальто темном, с маленьким — беличьим? — воротником. И еще — в новых, подаренных Лопуховой, суконных сапожках на микропоре. Показалась на миг молодой, высокой.
— Бог с тобой, тетя Наташа, ты совсем изменилась! — сказал я, рассматривая ее недоверчиво.
Ошибался. Не менялись люди, в сердцевине своей оставались теми же, — они распрямлялись. Или сгибались. Распрямился — так же неожиданно, как и тетя Наташа, — Бравин.
Пройдет немногим больше месяца, Иван Воинович вычеркнет меня из списков «соснинского» времени — московского бытия. Я лишусь прописки. Но все еще буду продолжать жить — кстати, в том самом квартале по Новокузнецкой, куда ходил к Жаринову, и из-за неплательщиков которого потерпел неудачу. И предоставит мне угол в соседской отселенной комнате не кто иной — председательница товарищеского суда Жукова. «Не боитесь, что у вас могут быть из-за меня неприятности? Без прописки, все-таки...» — спрошу я, преодолевая сомнения, — не верил ей, подозревал в доносительстве. «Мне все знакомы — вся милиция, — усмехнется она моей наивности. — Они против меня — заусенцы!..» Я это понимал. Заусенцами у нас в Губерлинске называли подростков — учеников рабочих профессий, ребят заводских.
И вот тогда-то, когда стану избегать всех, увижу Бравина. Яков Борисович окликнет меня первым. Пересекал наискось трамвайные пути с улыбкой сумасходной на бледном лице — распрямившийся! Он похудел, помолодел; но держался как-то даже излишне прямо.
— Я вас приветствую! — Видно было, что рад мне.
И я был рад ему, забывал все свои беды и страхи. Точно начинал снова московскую жизнь.
После моего исчезновения он не позволял никому въезжать в освободившуюся комнату. Скандалил, шел на обострение отношений с жэковскими. Кричал, разумеется, о своем кандидатстве: «В качестве кандидата наук я имею полное право на дополнительную площадь!..» Не мог помыслить, что въедут новые Гвоздевы. Он не узнает, что Гвоздеву позже дадут срок за грабеж — ночной замоскворецкий разбой. Мы с Ванчиком были для него последними коммунальными соседями.
Теперь же все коммунальное — вся эта жизнь! — позади. Ему дали новую квартиру.
— Правда? — я не мог поверить.
Бравин, с несвойственной ему скромностью, кивая, криво улыбался, точно сам себе не вполне верил.
— Яков Борисович, дорогой, теперь у вас вся жизнь изменится! Где же эта квартира?
Квартира дана в «волнистом» доме, где собрали, похоже, нуждавшуюся интеллигенцию района.
— Целый месяц я ее доводил до ума, — не удержался, похвалился. — Сколько баталий выдержал с одними сантехниками! Теперь все. Теперь уж, действительно: Яша, гаси свет!..
Он говорил мне это, стоя посреди Новокузнецкой. Я вспомнил жильцов кооперативной башни, Цикавого, трещину в унитазе, зубы артиста. И видел перед собой счастливого Бравина. Как мало нужно человеку! Но уже приближалась «Аннушка», и рельсы заподрагивали; время нашего разговора кончилось.
— Заходите ко мне! — крикнул Яков Борисович с тротуара — через улицу. — Заходите, я буду рад принять вас в своих новых апартаментах!.. Татьяна Леонидовна... Таля будет рада!
Ах, Яков Борисович! Чемпион 28 года. И принять рад, только адреса не дал. Или прокричал номер квартиры? «Аннушка» забила голос, разделила нас несущимся железным телом. А после нее уж не было никого, ничего.
Сообщение о нем я читал в «Советском спорте» — обычный, черно прилепившийся в самом низу четвертой страницы, квадратик текста, — месяца через три-четыре после этой встречи. Еще подумал: так и не пожил... Представил Татьяну Леонидовну, дом-«волну»...
Почему я не запомнил этого вяза? Двор казался голым. Оказалось: все пространство дворика в Монетчиках втемную накрыто этим старым, двоящимся в могучем вечном усилии, деревом. Оба окна мои, за которыми начиналась здешняя, казавшаяся мне счастливой, жизнь, — в тени его: и то, уцелевшее, глядящее в сторону фабрики «Рот-фронт»; и другое, заложенное, рядом с кухонным окном энессиным, — вон она, его слепая ниша!
Читать дальше