А истина была в метели.
Истина была — как вон то одинокое здание с безумным остеклением в два этажа, выше — жилое согласное многооконье; здание заблудилось в пустом поле. «Универмаг? — гадал я. — Стекляшка эта — должно быть, универмаг». И пробивался к нему, мечтая о малом: не о тепле — теплинке... Шарфом закрыв пол-лица, одни глаза оставя.
И те, идущие за мной, пробивались. Но за прозрачной, провизжавшей по жесткому снегу дверью оказался я без них: и чернобородый, бешено боровшийся с ветром калека, и сплотившаяся наконец, сцепившаяся в живой ком семья — прошли, прокатились мимо. Я увижу их после на автостанции.
Это будет универмаг, как я и предполагал. Не мог представить только тех слов, какими меня встретят:
— О, первые люди — белые люди!
Слова из анекдота, что ли, из какого-то мешка со смехом... Кто их произнес? Неизвестно. Кажется, я был первым, кто пробился к ним с момента открытия. Первым из покупателей, так ничего и не купившим.
Красивая и вертлявая казашка с длинной талией прошла мимо, оглядывая меня с усмешкой — вплоть до моих желтых ботинок. Потянутые к вискам глаза ее лукаво говорили: «Эх, ты, первый человек!..»
Стояли и лежали вповалку дефицитные в других городах валенки, серые и черные, и я только тупо подумал: надо же, валенки. Вместе с летними платьями из японского шелка, среди их шаловливой наготы, висело превосходное мужское пальто из шотландского мериноса — строгое и светлое в то же время, словно удивлявшееся, куда же его занесло... Кроличьи шапки под стеклом объявляли, что заполучить их можно не иначе как сдав куриные яйца натурой.
Шайтанск, вернулся я на привычный круг мыслей, Шайтанск!
И пока я, опять же тупо, глядел на себя в зеркало, а в поле моего зрения вплывали многозначительные вертлявые глаза казашки, думалось так: как прекрасна все же свобода, и даже эта метель, разбросавшая город, — исчезло чувство тягостной, постной зависимости, витавшей давеча в штабных коридорах; как прекрасна, черт возьми, независимость! Осознавалось, что метель, певшая на воле, бывшая прежде союзницей несвободы, долга, трудновыполнимых обязательств, стала самой волей — раскрепощенностью. И казалось, что я читал эти мысли, когда взглядывал в зеркало, у себя на лице, а казашка мне подпевала. Одним словом, отогрелся.
На автостанции, она появилась внезапно — приземистая, точно вырастала из-под земли, — ходили люди из зала в зал, сидели на вещах, шевелились в очередях у кассовых окошек. И эти люди были уже не один лишь Шайтанск — пожалуй, это и была сама целина, францева ли, не францева, шевелившаяся тут, но — раннезимняя, глубинная. И она меня интересовала.
А вот и столовая! Сидели здесь, сдвинув столы, ели гороховую похлебку со свиной обрезью, котлеты по-кустанайски...
— Балет по телевизору смотрела, пироги сожгла, — весело говорила одна малярка другой: обе были в заскорузлых от красок и извести комбинезонах, телогрейки они сбросили, платки распустили.
— Ну, беле́нько тебе! — Ритуал какого-то застолья, бутылки-«чебурашки» с лимонадом.
— Тебе беленько, Танюшок!
И эти их «беленько» и «Танюшок» меня почему-то умиляли. Не одного меня. Девочка, сидевшая с освободившимся, — вся семья теперь обедала, — весело глядела на малярок, у нее были густые наивные брови, как у отца; она, не попадая ложкой в свою тарелку с горошницей, спрашивала:
— Папа, эти тети тут главные, да?
Что-то отец ей отвечал. Непонятная, точно стыдящаяся себя, улыбка блуждала по его лицу: то трогала потрескавшиеся губы и ползла шире и шире, то — сидела прищемленная, как мышь в мышеловке, в одних глазах; и что там она обещала, чем пугала, на что надеялась!..
За столами в толчее обеденной говорилось пустое. Все же оно помнилось, как бы повисая над хлебом и тарелками, над склоненными головами, и в этом была своя тайна.
...— У нас, а я посеверней Надеждинска живал, медведя разделывали — я тебе дам! Такими кусочками нарубят, что — смеются кусочки.
— Где тот медведь!
— ...Из подлости нашей произошел великий талант. Значит, и подлость была впрок! — говорил о таланте и подлости чернобородый без ноги, он тоже был тут; костыль он отставил, а палкой зачем-то тыкал в сторону собеседника, ютившегося у окна, на случайном стуле.
— Ездили на Украину, — надтреснутый голос напомнил кого-то, — думали пожить, и вот — вернулись.
Где-то, за часом езды, меня ждал вокзал. Надо было выходить далеко к полузаметенной большой дороге, замерзать, снова бежать в тепло автостанции, бояться пропустить автобус или не успеть добежать до него — проходной, шел он вроде бы ежечасно; но время его прибытия толковалось по-разному, у кого ни спрашивал. Образовалось даже несколько партий, доказывавших каждая свое. Им-то вокзал был без нужды, как выяснялось. Но приплетались в доказательство сторонние обстоятельства, случаи из жизни, вздор.
Читать дальше