И вот, проходя по коридору, видел то, что хотел видеть: под лестницей женщина, приехавшая к сыну, говорила с высоким военным в портупее, нависавшим над нею. Причем на лице у нее было все то же заискивающее выражение, но теперь уже с примесью нетерпеливого ожидания, точно она желала всеми силами души и тела подтолкнуть события. И она показывала опять в улыбке свои короткие зубы. Военный же клонился глыбой, хмурился; лестница, косо нависавшая над ним, ничуть его не смущала. Казалось, что он подпирает эту лестницу головой, и оттого так мертво и значительно его лицо...
Чувство тягостной зависимости одних людей от других витало в коридорах. Думалось: свобода и несвобода — вот настоящая сердцевина жизни! Свобода и несвобода, больше ничего!
Пищета направлялся покурить, я волновался отчего-то, выспрашивал у него: как работает он с людьми из зоны? Назвать их заключенными я физически не мог... Странно это! И странность меня угнетала.
— Три человека у меня всего, — бормотал Пищета конфузливо, или мне это так казалось. — Они с охотой работают — чего ж не работать?.. Ну! Все веселей, и время быстрей идет. По сто шестьдесят им в прошлом месяце закрыл. На руки эти деньги им дать?..
Он мигнул, застыло улыбнулся — в первый раз — от подобного предположения. Провел рукой по лицу и стер улыбку.
А меня уже самый дух коридоров нудил спросить его о запретном, и я спросил:
— Сколько же здесь народу собрано?
Что стало с Пищетой? Глаза его прыгнули и сказали без слов: «Эва, да ты «с приветом»! Длинный нос — казалось, он меня сейчас клюнет этим своим носом...
— Сколько — об этом з д е с ь не спрашивают, — внушительно, не без доли презрения проговорил он.
...И черный распахнутый полушубок его точно говорил мне сурово: «У нас, брат, не спрашивают!» И вся его молодость, выражавшаяся сейчас больше всего в дымчато-светлом ежике волос, приговаривала: «У нас не спрашивают».
А когда через несколько минут, уже в комнате с лиловыми шторами, Ацын предложил мне сходить в зону и посмотреть производство (он хотел выписать пропуск), то что-то меня толкнуло в сердце, и я отказался наотрез — так, что даже сам себе удивился. Слабое сердце, думал я, вот именно — слабое сердце! В оправдание себе я думал: дух несвободы отравляет все вокруг — пусть эти преступные, опустошенные, ошибившиеся души и искупают там свою вину по заслугам; но я не могу теперь заставить себя идти туда, где несвобода метит всё, где она пропитала лица, мысли, стены, одежду, поступки... Ведь там какая-нибудь бочка со смолой, которую я увижу, — это бочка с несвободой; а четвертная бутыль с обыкновенным растворителем — это бутыль с тоской!
«Ты противоречишь себе!» — прокричал во мне чей-то голос, и я вспомнил мальчишку из магазина самообслуживания. И вместе с мальчишкой ко мне пришла моя бывшая молодость, мой задор, смелые мысли о свободе, само чувство свободы, которое для меня выражалось во многом — например, в красках заката, в незнакомой женщине, в захватившей все существо работе, наконец, в познании, в новой, сверкающей, чудной мысли, рождающейся вот-вот!..
— Кстати, кассир едет в город за деньгами, — сказал диспетчер, глаза у него закосили, он снял очки и шумно вздохнул. Больше ничего не прибавил.
— Вот, не угодно ли... можете с ней уехать, — как-то поспешно сказал, обращаясь ко мне, Ацын, и сам же смутился от своей поспешности.
Да, все уж было подписано, обговорено. Лейтенант Витя принес доверенности — свежеоттиснутые печати еще пачкались...
Потом было получасовое ожидание, беспокойство, что кассир как-нибудь ненароком уедет; на сейфе в углу виднелся прислоненный к стенке портрет человека в гимнастерке и военной фуражке, с пронзительным взглядом, — его наполовину закрывала простодушная зелень в горшке; и этот взгляд с портрета добавлял беспокойства. Потом прощались: сухо, но дружелюбно Ацын; легкомысленно сунул маленькую руку лейтенант Витя; лохматый диспетчер опять кричал по телефону и кивал мне головой; Пищета тоже пожал руку и после этого только объявил:
— Поедем вместе, у вас там на заводе наши Мюллер с Поповым, сроки согласовывают; вы на день и разминулись с ними. И меня ждут: договаривались, что следом еду. Поезд в четыре, успеем: времени впереди — вагон!..
Так он это говорил, вагон ловко пристегнул; но я не хотел уже знать ни Пищеты с его полушубком нараспашку, ни этих стен, столов, промороженных окон, из которых живой души не видать. Во мне вдруг проснулась радость: сию минуту ехать! Нечувствительно очутился на крыльце. И так меня эта радость погнала с крыльца, так все вокруг, кажется, заторопилось, побежало, что я тут же и упал — оступясь мимо крутых ступеней — на самом вымахе к дороге, где уже стоял все тот же автобус. И падение было позорным, под ноги людям; и шапка моя выкатилась далеко впереди меня...
Читать дальше