И снова, как тень, мелькает затактовое затухание, преодолевшее звуки человеческого голоса. Из него возникает движение четвертой части (“Страхи”) — утробное, ползущее движение басов, в которых зарождается плавная, кружащая, закругляющаяся вверх воронка, — вершина этой Вавилонской башни тает где-то в безликой вышине, переплавляясь в тихий мужеский хор, похожий на католический речитатив: инквизиция, иезуиты, с которых спадают трубные одежды в крупную складку.
Постоянное смычковое колебание делает звучание качающимся, нестойким — вот-вот доска кончается, сейчас я упаду. Разворачиваются очередные бездны, из коих срочно сочится атональность: по земле, по земле, проволокой да с поволокой. Только здесь человеческий голос выступает на равных с другими инструментами, как еще один инструмент, до тех пор, пока не вздуваются скрипичные елочки, на которые наваливается всенарастающая мощь басов. И снова “Титаник” с шумом идет под воду: мужской хор означает уровень моря, ниже которого, казалось, уже нельзя упасть. Ан нет, воды, черные, объявшие мя до глубины души, смыкаются над моей головой.
В пятой части (“Карьера”) мы попадаем в подводное царство: плавное, медленное, спокойственное, здесь ничто не шелохнется, кроме невидимых тектонических потоков, создающих внутренние кровотечения. Переливы, когда вдруг становится видно во все стороны света; мимо проплывают скелеты тревожных мыслей. Самое главное здесь (проблески красоты, гармонического звучания) снова возникает в промельках между диалогом солирующего голоса и вторящего ему хора. В этом и заключается самое сильное впечатление от музыки Шостаковича, которого мы в нем ищем и которого ждем, — промельки красоты, невозможные на каких-то протяженных кусках, вдруг-вдруг возникнет аккорд неземной красоты, или неожиданная связка звуков, или пара-другая мощных скрипичных пассажей, просто необыкновенная, чтобы быть тут же растертой тупыми, тяжелыми массами, никакой симметрии, одно сплошное движение непонятно куда. Непонятно к чему.
Четырнадцатая симфония Шостаковича (1969)
Ну да, февраль, нарастающая тяжесть: набухающие, в предчувствии голоса, легкие. Все певцы в симфониях — почти всегда мужчины: “ галстуки их висят ”. Виолончель выводит след полозьев на снегу, голос (“Из глубины” Гарсиа Лорки) поднимается от плавных ласточек рыхлого, ноздреватого снега, как дым, как пуповина дыма, на которой дом подвешен к елочной ветке. Наверху уже давно темно, время: ночь, февраль — почти всегда ночь, благо, что дней меньше, но зато потом наступает еще более противный март.
Голос как состояние души, как стержень тела, перемещающегося в пространстве: ландшафт не торопится меняться, мы обречены на одну и ту же тяжесть, одну и ту же хмурь. Вот и женщина (“Малагенья” все того же Лорки), идущая мимо, по своей какой-то траектории. “Людей неинтересных в мире нет, / их судьбы — как истории планет”. Траектории которых не пересекаются, не могут пересечься. По полутемным улицам (полям, лесам) ходят туда-сюда озабоченные внутренние монологи. Вагон метро забит активно говорящими внутри себя людьми: внешне же они почти всегда бесстрастны.
В третьем отрывке (“Лорелея” Аполлинера) мужской и женский голос встречаются, но не пересекаются. Оркестр дыбится, встает, как во время ледокола на реке; однако же все это внутренние процессы: внешняя жизнь бесстрастна, зашнурована, закутана в шарф, застегнута на все пуговицы. Женщина пытается вести, но ей мешает снег, много грязного, угреватого снега, Малеру бы понравилось.
Вместе с сумерками в город приходит смерть. Она катается на коньках, хлопает подъездной дверью, стучится в окно — когда снег падает с крыши и задевает плоскость подоконника. Смерть крадется к нам по дымоходу, смерть царапает стекла иглой... Смерть размножается почкованием, передается, как капельно-воздушная инфекция, она заурядна, как коробок намокших спичек, которые тем не менее стреляют или же самовозгораются. К пяти утра ее свинцовая тяжесть (виолончельное соло) наваливается уже на всех, ты не спрятался во сне? Значит, ты не виноват.
“Самоубийца” Аполлинера: лилии, растущие на могиле самоубийцы, тянутся за виолончелью, похожей на клубы табачного дыма, на слабо подкрашенные воздушные коридоры: они слоятся, раздваиваются-растраиваются вместе с очень камерно звучащим оркестром: итак, дым, в котором плавают зернышки колокольного звона, сопрано, воспринимаемое изнанкой кожи, полное безветрие. Как и положено природе-погоде правилами хорошего тона на кладбище. Сиреневая мгла поглотила город и все его предместья.
Читать дальше