И точно. Третья часть (реквием), начинающаяся с “Вы жертвою пали” (?), есть вхождение в царство мертвых. И вот здесь все эти ревмотивы, широкие, скрипично-открытые, разливаются, ничем не сдерживаемые, мелькая (на седьмой минуте) — то вдруг “Лебединым озером”, то каким-нибудь Мусоргским. Истошный набат зовет наверх, надо, надо просыпаться, раздолье превращается в рваный спотыкач: большевизм, тупой и беспощадный, не дает тебе схорониться (!) даже здесь, требует воскрешения покойников и потомков, всех-всех скелетообразных.
Они и достают тебя в начале четвертой части (allegro non troppo), не всхлипом, но взрывом: погнали наши городских, понеслась душа в рай, задрав штаны и за комсомолом. Четвертая часть задает бешеный ритм, который не сбавляет темпа, оркестрованный постоянными ударными, литаврами, трубами, выбивает из тебя последние остатки индивидуальности, словно ты проходишь конвейер переработки тебя в не-тебя. Звучит как апофеоз и победа, но мы-то знаем, что этот остров необитаем.
Именно поэтому в финале, вдруг, звучание сбрасывает обороты и снова остается пустотой, маревом, пустыней, в которой только-только, снова-снова должна зародиться новая жизнь.
Читаю биографию Шостаковича, излишне дотошного, социально невменяемого, исковерканного, искореженного до не дай Б-г. Социально извращенного. А давление было столь мощным, желание переделаться, встать вровень с веком, столь мощное, что и музыка, вот-вот, едва не сломалась и не предала создателя, ан нет, сердцу не прикажешь, любовь не бросишь в грязный снег апрельский, талант не пропьешь. А гений, с ним что?!
Сам Шостакович сокрушался, говорил, что слишком много их, симфоний, наклепал, хорошо бы-де половину убрать. То есть все, что после Девятой? В том смысле, что нельзя нормальному (гениальному) композитору больше Девяти писать?1
Шостакович имел в виду то, что много писал на потребу власти, ваял иллюстрации к “Краткому курсу”. Но музыка-то все равно великая. Намерения перерастающая. Поэтому крутить-вертеть ее можно как угодно (и в этом — одно из проявлений величия). И грех этим не воспользоваться.
Вот я и пользуюсь.
Двенадцатая симфония Шостаковича (1961)
Под названием “1917” (1 — “Революционный Петроград”, 2 — “Разлив”, 3 — “Аврора”, 4 — “Торжество человечности”). Исполняются без перерыва и сильно отдают Малером (густой, широкий симфонизм), скрещенным с Брукнером (вертикальные всполохи духовых), темп все время движется по нарастающей: торжественная, основательная поступь чего угодно — новых идей или старого, застарелого безумия...
Для особой ясности пропагандистского характера высказывания Шостакович выпрямляет (спрямляет) свою музыку, дает продолжиться и разлиться темам и вариантам тем, обычно приносимым в жертву подвижности и разнообразию. Выходит чистый (аутентичный, можно сказать) XIX век — героический, разглаженный, напомаженный, — что как нельзя лучше описывает то, что Шостакович и хотел описать (якобы хотел описать), — октябрьский переворот, его первобытную природу, растущую из прошлого и обращенную в прошлое. Хотя если не знать “литературной основы” симфонии, все это отнюдь не воспринимается как революционный ор — вполне сильная и зрелая музыка. Кшиштов Мейер пишет: “К сожалению, произведение не оправдало ожиданий. В его основу положен материал не лучшего сорта. Тематизм порой поражает банальностью, а порой — чрезмерным пафосом <...> Музыкальный язык, хоть и очень шостаковичевский, лишен той свежести, которая так часто пленяет <...> Новая симфония — одно из самых слабых сочинений Шостаковича...”
Если это неудача — то дай Б-г таких неудач каждому. Впрочем, я не считаю Двенадцатую слабой или неудачной. Нет никакой связи между прозрачным, мерцающим Adagio второй части и его компрометирующим заголовком. Даже если имеется в виду конкретный Разлив, в котором скрывался вождь заговорщиков (а не, скажем, разлив лунной энергии или талых вод), то как же мне умудриться увидеть в этом гармоническом, надмирном пейзаже конкретную фигуру конкретного человека?!
Глубинный сарказм Шостаковича в том-то как раз и заключается, что предельная абстрактность симфонизма готова принять на себя любое, какое угодно, содержание. Тот же Мейер приводит десятки примеров легкости, с какой Шостакович разбрасывался широковещательными заявлениями о написании музыки на партийные сюжеты, а потом так же легко отказывался от них. Симфоническая музыка универсальна, а глубина личного и творческого трагизма сообщает ей новые, еще более мощные возможности. Зачем же надо добровольно сужать ее до каких-то изнутри высохших очертаний?!
Читать дальше