Главный вопрос — сколько можно отсиживаться в окопах? Ответа не нашли. Резолюций много, а что делать — не ясно.
Замечательно выступал на заводе глава нашей делегации Гришин.
Обстановка для него — непривычная. Ни зала, ни президиума, ни транспарантов о “нерушимой дружбе”, ни оваций. И вообще — никакого порядка.
Собрали в парткабинете узкий актив. Человек двадцать.
В речи Гришина — ни слова о “Солидарности”. Нет ее, и точка.
Я пристроился на подоконнике.
Внизу, во дворе, толпятся рабочие с бело-крсными повязками на рукавах. У них, как и везде, забастовочная готовность.
Предложить бы Гришину к ним спуститься. Поговорить. По душам. А?
Мясо, колбасы, другие продукты продаются по карточкам.
Нормы — в очередной раз — снижены.
Народ — на грани паники. Призрак голода.
В Лодзи — марш голодных. В основном женщины. Стучат металлическими тарелками:
— Накормите наших детей!
Зрелище — не для слабонервных.
Власти обвиняют “Солидарность” в нагнетании страстей.
Масса листовок возле штаб-квартиры “Солидарности” на Шпитальной.
Никакой цензуры! “Новости дня” — те, которых нет в газетах.
Обращения, воззвания, карикатуры, ультиматумы…
Стоят. Читают. “Заряжаются”.
Прокуратура запрещает издание одного из бюллетеней “Солидарности”: за “оскорбление чести и достоинства партийного руководства и антисоветскую пропаганду”.
В ответ — призыв бойкотировать официальную прессу. Проще говоря — не покупать.
Спускаюсь в киоск.
— Из газет, — отвечает Болеслав, — только “Трибуна люду” и “Жолнеж вольнощи”.
— Очереди были с утра?
— Какие очереди, пан редактор! Штук по десять продал — и все.
Вроде убыток, но Болеслав, чувствуется, доволен.
Возвращаюсь из Интерпресса. Навстречу Ларёк бросается:
— Егор пропал!
— Где?
— Пошел гулять и пропал.
— Гражине звонила?
— Рысека тоже нет.
Пулей вылетаю во двор.
Забрызганный веснушками Яцек дает показания:
— Они убежали.
— Куда?
— На Маршалковскую. Манифестацию смотреть.
Возвращаюсь звонить в милицию.
Лариса встречает у лифта:
— Слава богу, нашелся.
— Где он?
— В кабинете. Пишет.
— Что?!
Сын сидит за столом и, облизывая губы, водит карандашом.
Беру листок. Читаю:
В половине 5-го, играя во дворе, я увидел группу, выходящую из костела со знаменами “Солидарности”. На Маршалковской началась запрещенная демонстрация контрреволюционистов.
Потом прибыл спецотряд милиции. Он был в щитах, шлемах и комбинезонах, с оружием для метания газа. Увидев их, демонстранты раскололись на мелкие группки и стали отступать. Часть из них прорвалась на балкон магазина “Сезам”…
— Мы с Рысеком все видели, — шмыгает носом. — Может, тебе пригодится?
Ну что поделаешь с этим неистовым репортером?!
Вечером звонит Кирилл:
— Товарищ Нормально! Сообщаю для сведения: мы решили отправить детей домой.
— Кто это вы?
— Все! Чехи, немцы, венгры, мы. А вы что — не в курсе? Нам в посольстве сказали: в “Солидарности” недовольны, как мы о ней пишем. И вы — в том числе. Грозят брать в заложники детей. Такие пироги, пан Нормально.
Еду в партком.
— Был слух, — подтверждают, — но невнятный.
— Почему не сказали?
— А если провокация?
— Что же нам делать?
Секретарь морщится:
— Соберитесь, обсудите. Наше мнение: похоже на провокацию. Лучше бы не поддаваться.
Первым берет слово Саня:
— Нас хотят запугать. Предлагаю: все остаются в Варшаве.
Детей с ним в Варшаве нет.
Партийцы молчат.
Прокофьев — отец двух дочерей, они-то как раз здесь — бормочет:
— Надо подумать.
Лосото предлагает голосовать.
— Только не втемную, — спохватывается Саня. — Открыто.
Решаем оставить потомство при себе. Единогласно.
К приему по случаю Октября готовились тщательно.
Вышло скомканно.
На прием пригласили весь варшавский бомонд. Обе стороны Бельведерской заполонили номенклатурные самоходы.
“Ястребы” и “экстремисты” отсутствовали: посольство их в упор не видело. Лишь Анджей Вайда — “человек из протеста” — со значком “Солидарности” ходил меж столов, как одинокий волк.
Читать дальше