Можно сказать, что литературоведческая эссеистика Элиота и является результатом такого вот “прилежного изучения” поэтического искусства авторов различных эпох и народов. Их наиболее значимые достижения Элиот зачастую прямо формулирует как условия воспроизводства высокой поэзии или как некое завещание будущим писателям (например, в “Современном образовании и классической филологии”). Элиот следует собственному определению традиции как чувства истории, обладая которым пишущий ощущает, “что вся литература Европы, от Гомера до наших дней, и внутри нее — вся литература собственной твоей страны существует единовременно и образует единовременный соразмерный ряд” (из статьи “Традиция и индивидуальный талант”, увы, не включенной в этот сборник). Прототип такого “ряда” можно также увидеть у Данте (а значит, и предположительно отнести к его влиянию), которому в Лимбе было представлено “единовременное” собрание его великих предшественников, а два других, Вергилий и Стаций, были избраны ему в вожатые. Обращение Элиота в католичество, его социологические и культурологические работы (по Элиоту, культура и религия — две стороны одного и того же явления) — это тоже движение в сторону Данте, к непротиворечивому пониманию творчества и религии. И призыв к построению “христианского общества” в чем-то аналогичен Дантовой политической утопии — “Монархии”. Наконец, пророчества. Еще в 1939 году Элиот отмечал, что “коварней любой цензуры то постоянное давление, которое молчаливо осуществляется во всяком массовом обществе, организованном ради прибыли, с целью снижения общего уровня искусства и культуры”. Это давление уже давно отнюдь не молчаливо, и не о нашем ли времени было им сказано: “Я не вижу причины, почему разложение культуры не может пойти гораздо дальше и почему бы нам даже не предвидеть такой период, и достаточно продолжительный, о котором можно сказать, что у него не будет культуры”? Но и добавлено обнадеживающее: “Тогда культуре придется взрасти из почвы”. И здесь сам Элиот — как случившаяся в XX веке впечатляющая инкарнация идеи “великого поэта” — лучший пример и надежда.
Мое знакомство со стихами Элиота (как и очень многих) состоялось благодаря чудом изданной в 1976 году книге стихов “Бесплодная земля” в образцовых переводах Андрея Сергеева, передавшего интеллектуальный размах и трагическую силу его поэзии. При обращении к оригиналу обнаружилась ее изысканная музыкальность и непереводимая звукопись. Так, читая “Пепельную среду”: “Because I do not hope to turn again…” (“Ибо я не надеюсь вернуться назад...”), — вдруг понимаешь, что “надежда” по-английски — это чуть замедленный выдох.
Инна Лиснянская. Иерусалимская тетрадь. Книга стихотворений 2004 года. М., О.Г.И., 2005, 56 стр.
Выход каждой новой книги стихов Инны Лиснянской — всегда литературная новость. Она из тех немногих поэтов, кто на протяжении всей жизни сохраняет способность к самообновлению и чувство времени. Особенность поздней Лиснянской в том, что она пишет сложно организованными циклами, точней, небольшими книгами стихотворений, которые тоже организуются в цикл. “Иерусалимская тетрадь” продолжает воспевание любви и диалог с любимым, начатые еще при его жизни циклом “Гимн” и продолженные в плачах книги “Без тебя”. В “Иерусалимской тетради” действие переносится из подмосковного “пригорода Содома” в иное географическое пространство, которое можно понимать и несколько шире, чем в заглавии, — как средиземноморское, недаром здесь промелькнет “тень от мраморного флорентинца”, — вводя классическую меру в соединении мифологического и современного.
Однотонно-оранжевая на скрепках брошюра с блоком просвечивающей сероватой бумаги, как будто кто-то обрезал школьную (разве что без линеечек) тетрадь до сподручного блокнотного формата. В соответствии с логикой названия книга читается как сотканная из отдельных стихотворений-новелл путевая повесть “гостя, туриста иль пилигрима”, следующая, правда, не столько календарю внешних впечатлений, сколь прихотливой логике “происшествий” внутренней жизни, расслаивающей повествование на несколько ветвящихся тропок.
Самый личный и трогательный план — воспоминания о недавно ушедшем самом близком человеке, вместе с которым состоялась когда-то первая поездка в эти благословенные края. Поэтому Иерусалим и Израиль становятся местом “незримых” встреч с любимым, с мерцающим где-то рядом неуходящим прошлым, “где ты жив”, а стихи — продолжением с ним разговора, теперь в письмах (“Без вины пред тобой и стыда / Я купаю глаза в лазури / И пишу тебе письма. Туда / И Петрарка писал Лауре”).
Читать дальше