…на одре лежал
в предсмертных корчах, в судорогах адских
раб Божий, Государь Всея Руси,
Великий князь Московский, царь Казанский
и Астраханский, — Господи, спаси
богоотступника! — умом растленный,
упырь на троне, истязавший плоть,
детоубийца, — огненной геенной
за преступленья покарай, Господь!
Возможная проекция Ивана IV на Сталина усиливает скорбный накал этих строк.
Еще один момент, заметный при чтении Чухонцева подряд, — все большее взаимопроникновение мысли и музыки. Если в ранних стихах значим прежде всего интонационный период, то в поздних фонетика все больше работает на уровне отдельных слов, осмыслен каждый звук, как хорошо слышно в названии новой книги — эта запинка и усилие преодоления на стыке согласных “Из сих пределов”.
Изощренная в интонационно-ритмическом разнообразье поэтика Чухонцева не забывает о европейских корнях, как библейских, так и античных, и подразумевает всю русскую классику от первых летописей вплоть до серебряного века, где особенно отчетлив диалог с Блоком, Ходасевичем, Мандельштамом. И если с предшественниками Чухонцева все во многом понятно, то интересно, кого он удостоил “учесть” из своих современников. Да, можно предположить некоторых американских лириков в построении верлибров или стилистическую реплику в сторону Бродского в первых строфах “Закрытия сезона”, стихотворения, представляющего собой альтернативное ему прочтение европейского элегического наследия…
Чухонцев в своем понимании поэтического ремесла — продолжатель общеевропейского традиционализма XX века: “Что такое поэтическая традиция, то есть то, в отношении чего у тебя есть ощущение, что ты в ней присутствуешь? Это движущаяся панорама, живая иерархия ценностей, что бы там ни говорили…”2 Традиция сохранена в стихах Чухонцева как достигнутая русской классической поэзией зрелость мысли, чувств и языка.
Элиот предупреждал, что расплатой за такую классическую меру в мире, потерявшем чувство традиции и истории, будет отшельничество. Неудивительно, что выхода нового избранного Чухонцева пришлось ждать семь лет. И не знаю, можно ли счесть хорошим симптомом, что издательство, выпустившее значительную по объему серию “актуальных” авторов, вдруг спохватилось подвести под свою деятельность основание “традиции” и, начав с выпуска однотомников более старших “классиков” — Семена Липкина и Инны Лиснянской, созрело и до Олега Чухонцева.
Татьяна Бек. Сага с помарками. М., “Время”, 2004, 400 стр., ил. (“Поэтическая библиотека”).
Перечитываю Татьяну Бек и слышу голос, которым говорят ее стихи. Ее голос. Сильный, уверенный, порой с резкими нотками (даже когда спокойный или веселый), порой жестковатый, оспаривающий (всегдашняя настроенность на спор, может быть, с самой собой, а то и отпор), с педагогическими интонациями (чтобы точно услышали болтуны на последней парте), но при этом располагающе-доброжелательный. Да, и доброта (где и отзывчивость, и готовность помочь, и забота — как она вела вечера своих студентов; можно было только порадоваться, что у кого-то есть такой старший друг — помню, как кто-то пошутил: “Бек и ее бекасята”). Но и жесткость, или, как пронзительно сказано ею самой: “Тебя преобразят, как морфий, / Мои жестокость и любовь”. Причем ведь это не вариант “ненавижу-люблю”, а тот предельный случай, когда некая “жестокость” от необходимости как единственный способ помочь.
“Сага с помарками” представляет, как ни горько, итоговый “автопортрет” поэта. И дело именно в портретном сходстве, и не только потому, что сейчас, после ее ухода, хочется искать не отличия Татьяны Бек от ее лирической героини (они, конечно, есть), а сходства. Татьяна Бек — из тех поэтов, в чьем письме действительно запечатлелась их речевая манера, достаточно было услышать, как она говорит, чтобы узнавать потом в стихах знакомые нотки. Причем в этом нет ничего нарочитого, в ее поэзии достигла выразительной концентрации естественная совокупность индивидуальных черточек, делающая автора узнаваемым. В ее голосе и выговор “голубицы университетской”, и ироничность и любовь к какому-то “своему”, бековскому слову (“небывалисты”, “отдельничать”), и, что поделать, “приступы сиротства и самоедства”, и контрастность, внутренняя полемичность. Но эта полемичность — путь к себе самой. Вот почти наугад: “Не ропщи, сумасбродная суть, / И не ври, что не знала заранее: / Бескорыстного поиска путь — это хлябь, а не чистописание” — здесь и запрет, и самоупрек, но за ними радость оттого, что все-таки вышла в “хлябь” — ту, о которой потом сложится “сага с помарками”. Но путь поиска — это и смелость видеть правду, принимать прямые значения слов. Строки: “Как жить прикажешь, если трус на трусе, / Да и герой устал до потрохов?..” — не просто упрек миру, “где нелюди царят”, но призыв к себе (а значит, и к “брату” читателю) не мириться с этим, не быть из числа “лилипутов” и “гусынь”, этот мир населяющих, но “ливнем грянуть о родные крыши / И — в половодье!”.
Читать дальше