Самый глубокий — библейский план, на протяжении всего творчества бывший “базисом” поэтического слова Лиснянской. Но если в “Гимне” и “В пригороде Содома” библейское “архетипическое” проступает в сегодняшнем дне российской действительности, то в новой книге аллегорическое и реальное географически совпадают. Происходит встреча поэта со своей духовной родиной, и библейские видения сами собой возникают на каждом шагу: “Лианами увитая беседка / Мне кажется просушенным ковчегом / Не там, где он пристал, — откуда вышел, — / Из этих мест, где пальмовый оазис, / Где крестиком миндальный воздух вышит, / А кит Ионы есть Христовый базис”.
Не менее важен и первый план — реальная жизнь предстает во всей ее проблемной сложности (“Вчера за углом здесь взорвали автобус, / А улица снова полна” — или предельно сжато: “Израиль. Теплынь. Террор”), а многие стихотворения строятся именно как рассказ путешественника: “Я впервые в кафе захожу одна…” И здесь проявляется отрадное свойство Лиснянской как поэта классического вкуса — понимание, что слово создано для общения. Поэтому она предельно открыта для читателя, а в сложность ее лирического мира еще нужно вчитаться.
И в плане поэтики: несмотря на столь многое объединяющее, это собрание отдельных вполне самостоятельных стихотворений, среди которых, пожалуй, не найти двух с повторяющимся ритмическим рисунком. То же разнообразие и в широчайшем спектре интонаций: Лиснянская по-петрарковски высокостильная (“В вечный покой любовь проводив…”), хотя первые же строки книги предупреждают: “Я вроде бы из тех старух, / Чей вольный не загублен дух / Ни лицедейством, ни витийством”, Лиснянская бытовая и энергично-просторечная (“Только я не такая, чтобы жизнь доводить до нытья, / Я ее растолкаю, иначе я буду не я”), простосердечно-наивная (“Целуются пары, цветут цикламены, / Разводит руками турист”), афористичная (“Мир постигается чувством, но проверяется мыслью”), скорбящая, гневная, иронизирующая, восхищающаяся…
Особенно удивили и порадовали пейзажи — искусство, сейчас почти утраченное, а тут картины яркие, как этот край: “Мне неизвестно, с какой фараоновой эры / Здесь, в Соломоновых копях, камни стоят — гулливеры / Розоволицые, ртами им служат пещеры”. Святая Земля, увиденная любящими, памятливыми, пристрастными глазами столь редкого в нашем мире “гостя, туриста иль пилигрима” — большого поэта.
Олег Чухонцев. Из сих пределов. М., О.Г.И., 2005, 320 стр.
Третье большое избранное, которое помимо уже хорошо известных стихов содержит и поразительную философскую лирику последних лет, позволяет взглянуть на творчество поэта в целом. Выявить в Чухонцеве чухонцевское помогает сам автор, предложив точное название-определение: “Из сих пределов”. Действительно, видение двух миров и стремление преодолеть их грань было свойственно Чухонцеву изначально, как, например, в этом удивительно зрелом для двадцатилетнего автора стихотворении: “Класть ли шпалы, копать ли землю / хоть несладко, да не впервые. / Вот и выпало воскресенье, / о плечистая дева Мария. / В рельсы вмерз аккуратный ломик / В стороне от транзитных линий…” Узнаваема до боли грубая реальность, за которой столь же явно проступает иное . У Чухонцева в самом этом стремлении чрез пределы проявляется, так сказать, апофатическая поэтика — чем зримее вылеплен этот мир, тем явственнее на его границах то, что им не является: “Недоверьем не обижу / жизни видимой, но вижу / ту, которая в тени / зримой, и чем старше зренье, / тем отчетливей виденья / жизни, сущей искони” (1982).
Постоянное соотнесение с иным делает зрение Чухонцева масштабным; какая бы часть сих пределов (пространственная, временная, дискурсивная) ни обрисовывалась, она всегда предстает в соотнесении с целым. Например, Павловский Посад, любимая подмосковная родина, которой посвящено так много строк, предстает и во всей красе провинциального колорита, и в то же время как соразмерная часть чего-то большего: страны ли, планеты Земля и — вплоть до небесных сфер. А здесь-у-нас-в-России-бытие всегда соотнесено с историей, от богатырей и татаро-монгольского ига (юношеские “Илья” и “Осажденный. 1238”) — вплоть до XX века с его войной, диктатурой, искалеченными безвестными судьбами, которые благодаря поэту приобретают значимость исторических свидетельств, сохраняя достоинство человеческой участи “жить и состояться тут”, и, наконец, нынешнего безвременья. В языке Чухонцева взаимодействуют и фольклор, и древнерусские и церковнославянские слова, и речь XVIII — XIX веков, и едва уловимые вкрапления родного говорка, и образцовое интеллигентское московское наречие, часто у него рефлектирующее-заговаривающееся, все что-то уточняющее. В отличие от множества современных авторов, Чухонцев владеет во всей полноте прямым, ничем не сниженным словом. Пожалуй, только у него можно сейчас услышать мандельштамовский “негодованьем раскаленный слог”, как, например, в “Кончине Ивана”:
Читать дальше