Старик притомился и застонал — разболелось запястье. Оперся о хлев, чтоб отдохнуть, но тут пронзительно замычала голодная корова. И другая голодно на него посмотрела. Два теленка забучали. Овцы замекали. Поросята захрюкали. Петух закукарекал. Старик глянул в ту сторону и увидел на земле окровавленную белую курку. Выбросил ее вон из коровника, а уж потом стал по очереди кормить скотину. Пес по обыкновению путался у него под погами.
Старик принес беремя пахучего сена и хотел было бросить овцам, промеж которых вставали на дыбы два барана, как вдруг наступил на что-то мягкое. Раздался писк. Он отпрянул и пытливо уставился в землю. Надо же, один из вылупившихся до времени цыплят выбежал из-под наседки и угодил прямо под его тяжелую ногу. Цыпленок на земле чуть подергался, но уже не издал ни звука. Последний его писк встревожил наседку. Она встала, цыплята из-под нее повылазили, а потом опять все притихли.
— Хорош хозяин — сам от себя убыток терплю! — сказал Мартин Пиханда громко, покачал головой, дивясь на самого себя, и пошел с сеном к овцам. Потом брезгливо двумя пальцами ухватил курчонка и бросил его на навозню, к хорьку и курице. Воротился к коровам, спокойно жевавшим свою сечку, и стал скрести их скребницей и чесалкой чесать. Минута, другая — и шерсть на их задах приметно залоснилась. В коровник вошел сын Само.
— Полежал бы, — сказал Само от дверей. — Я бы накормил их!
— Сам знаешь, сплю я мало, зачем будить тебя.
— Успелось бы!
— Да уж ладно! Вот напои их…
Старый Мартин поглядел на сына — хотел сказать про хорька, да смолчал. Отложил скребницу, чесалку и, закрутив фитиль в фонаре, поплелся вон из коровника. Само последовал за ним.
Остановились они на снегу перед двором. Старик оглянулся, но на навозне у противоположных ворот, в полутьме, не разглядеть было ни цыпленка, ни курки, ни хорька. Он прикрыл ворота и сунул руки в карманы.
— Холодно! — сказал, и его порядком затрясло. Он следил за тем, чтобы не видно было его обвязанного запястья, и потому не только больше натягивал рукав на левую руку, но и глубже засовывал ее в карман. Сын ничего не заметил.
— А вроде даже потеплело, — сказал Само.
Старик изумленно взглянул на сына и только сейчас осознал, что тот стоит на морозе в одной рубашке и лайблике [83] Часть национального костюма— короткая жилетка.
. Торчит здесь с непокрытой головой, и вообще не похоже, чтоб ему было холодно. И в руки снег берет, лепит снежки и с наслаждением метит в недалекую яблоньку.
— Попробуй-ка и ты!
— Мне, право, холодно! — повторил старый Пиханда.
Сын внимательно поглядел на него.
— Не простудился ли часом? Жара нет?
Старик пощупал ладонью лоб.
— Да нет вроде!
— Пойди обогрейся, женщины уже в кухне затопили!
— А ты? — спросил старый, поглядев на тоненькую рубашку сына.
— Дров нарублю.
Сын пошел к дровянику, а старик — к дому. Шагал он медленно, с оглядкой, словно боялся поскользнуться. Оглянувшись на сына, заметил, что тот из дровяника наблюдает за ним. Это неприятно задело его, но голова сына вскоре скрылась. Донесся стук топора. Старик передохнул с облегчением и стал тяжело подыматься по лестнице. Как-то слишком быстро нынче притомился. Неужто не сегодня-завтра хворь навалится? Грипп? Насморк? Кашель? Взявшись за холодную дверную ручку, он снова сильно затосковал по горячительному вину.
Во время передышки Само Пиханда услышал, как отец вошел в дом и затворил за собой двери. Он дорубил начатое поленце, всадил топор в колоду и привалился к топорищу спиной. Сразу же сдвинул его и расшатал. Он прислонился плечом к поленнице и застыл. Глазам Само Пиханды, почти тридцатипятилетнего, большого и сильного человека, крестьянина и мастера-каменщика, мужа проворной Марии, отца четырех сыновей и дочери, предстало старое лицо отца. Предстало таким, каким он увидел его, выглянув из дровяника и наблюдая за осторожными отцовскими движениями, за его медленными, робкими шагами к дому. Тогда-то и обернулся отец. Вернее, не обернулся, а лишь хотел обернуться, но так и не сделал этого. Не иначе как заметил голову Само, высовывающуюся из дровяника. И хотя Само видел отцово лицо только в профиль, от него не ускользнуло его особое выражение. Не грустное, не веселое. Не удивленное, не испуганное. Какое-то отрешенное, пустое, чужое. Живые глаза словно бы и не имели отношения к этому лицу, хотя и в них было что-то незнакомое. Будто смотрели и не видели. Что-то в отцовском лице, в глазах действительно было чужое и непривычное, иное, чем раньше.
Читать дальше