— С-с-садись! — раздалась команда.
Мы все присели на корточки. Я оказался совсем недалеко от беглеца. Он тоже узнал меня и смотрел мне в глаза. Юра вытянул губы трубочкой. Я понял и поспешно свернул цыгарку. Прикурил, встал и, быстро сделав три крупных шага, приблизился к Юре почти вплотную, сунул ему самокрутку в зубы и ринулся назад. Но не добежал, получил прикладом под рёбра. Перевернувшись, увидел, как тот же солдат размахнулся и наотмашь ладонью ударил Юру по губам. Искры посыпались на грудь парня.
Увидел и то, что не заметил сразу: на груди, куда посыпалась тлеющая махорка, висела фанерная табличка с чернильной надписью: «Я бежал из лагеря».
Как по команде все зеки, а вывели за зону уже несколько бригад, завопили. Вохровцы всполошились не на шутку и нацелили в нас винтовки и автоматы. Чаще среди выкриков слышалось слово «фашисты». И тут выплыл-таки ответ на донимавший меня вопрос: где подобное я уже видел?
Я точно знал, что эту гнусную сцену наблюдаю впервые. И в то же время — всё это уже знакомо мне. Память наконец-то вытолкнула на просмотр кадр: я, девятилетний, стою возле фанерного щита Совинформбюро и всматриваюсь в только что наклеенный, ещё мокрый, с незастывшими на морозе потеками клейстера, разворот «Комсомолки» с фотоснимками мёртвой, но всё же красивой девушки. На её груди прикреплена такая же фанерная табличка. Лишь надпись иная: «Я партизанка». И я тоже заорал:
— Фашисты! Фашисты! Фашисты!!!
Вскоре наши разрозненные крики превратились в скандирование. Из помещения вахты выбежали офицеры.
Один из них распорядился увести беглеца. И он, ступая негнущимися ногами по окаменевшей бугристой грязи (запястья его стягивали наручники), зашёл, неотступно сопровождаемый автоматчиками, на вахту. Крики прекратились.
Начальство суетилось. Видимо, представление пошло не по сценарию. Под угрозой мог оказаться развод. Если б зеки отказались подняться с земли. А это ЧП! Да мало ли что ещё могло произойти…
В этой кутерьме обо мне, очевидно, забыли, на что я не рассчитывал.
Развод продолжился под весёлую музычку.
Много лет спустя, когда вновь звучал задорный куплет лже-пастуха, некоего Кости Потехина из «Весёлых ребят», то я мысленно видел не холёного Утёсова в огромной белой шляпе и с длинным бичом в руке, щёлкающим при словах «Шагай вперёд, комсомольское племя…», а возникал тот стандартный серый утренний пейзаж с каменной вахтой и белёным забором с колючей проволокой поверху. И на их фоне неподвижная ссутулившаяся фигура раздетого до нижнего белья босого паренька…
Заремба отматерил меня, когда нас привели в промзону. И предсказал, что за такую выходку меньше, чем десятью сутками не отделаться. Что ж, я был готов и к этому. Хотя и не чувствовал себя ни виноватым, ни героем. Я знал, что сделал то, что мог и что надо было сделать.
Не трюманули меня и вечером. Как бы там ни было, побегушка Мухамадьярова никому ничего, кроме несчастий, не принесла. Мне было жаль Юру — заблудился. И жаль было вольнонаёмного усатого машиниста паровозика под названием «Кукушка», пособившего зеку бежать — позарился на денежное вознаграждение. А на его иждивении находились жена и трое малолетних ребятишек.
Сероглазый
Улыбкой нежною, гитарой семиструнною,
Глазами серыми пленил ты душу мне.
Когда мы встретились с тобой в ту ночку лунную,
Сирень шептала нам в ту пору о весне.
Гитара плакала, а мы с тобой смеялися.
В ту ночку счастлива была, как никогда.
И на тебя, мой сероглазый, любовалася,
Не знала я, что ты забыл меня.
Не знала я про те прощальные мечтания,
Что радость прошлую придётся позабыть,
Что на любовь мою ответил ты молчанием,
Заставил сердце моё бедное грустить.
Теперь одно прошу тебя, мой сероглазенький,
Чтобы уехал ты подальше от меня,
Чтоб глазки серые, чтоб кудри твои русые
Ночами лунными не мучали меня!
1952, лето — осень
— Тэбэцэ, — нарочито безразлично объявил мне Александр Зиновьевич.
— Не может быть! — воскликнул я, ибо мне было известно, что это такое.
— Чего не может быть? В нашей жизни, Рязанов, не может быть лишь того, что должно быть. А чего не может быть — может быть. И есть.
Александр Зиновьевич слыл философом и любителем парадоксов. И за это зеки дружно невзлюбили его. Многие даже ненавидели. За хохмочки и шуточки. За равнодушие ко всем окружающим. За то, что на воле работал скотским фельдшером, а здесь ему доверили людей. И кликуху ему дали соответствующую — Коновал. А некоторые презирали его за то, что признавали евреем, скрывающим свою национальность. «За русака хляет, [85] Хлять — выдавать себя за кого-то другого (феня).
а морда — жидовская», — изобличали его. Отрицательно блатные относились и к представителям других национальностей, если он не из преступного мира, — «особая каста»!
Читать дальше