— Вставать, свиньи, вы что, оглохли? Заправить постели, быстро! Чистить обувь! Всем построиться, проверка на вшивость, проверка на чистоту ног, покажи ноги, сволочь! Опять грязные, смотри у меня, дерьмо, со мной шутки плохи! Следующий раз не вымоешь — отправишься в крематорий! — Потом, подражая немецким охранникам: — Стройся, надеть шапки, равняйсь! Опустить воротники! В ногу, слушать музыку! Руки по швам! — И после небольшой паузы, уже опять другим, визгливым и злорадным голосом: — Это вам не санаторий, это немецкий лагерь, это Освенцим, и отсюда один выход, через Трубу! А кому не нравится, пусть идет и хватается за проволоку, она всегда под током.
Через несколько дней Кляйне Кипура к общему облегчению исчез. Мы были больны, ослаблены, но нас переполняло счастье вновь обретенной свободы, а такое соседство было — как неубранный труп, и сочувствие боролось в нас с ужасом. Напрасно мы пытались отвлечь его от бреда: вирус лагеря сидел в нем слишком глубоко.
Двух польских девушек, выполнявших (кстати, очень плохо) обязанности санитарок, звали Ханка и Ядзя. Ханка — лет двадцати пяти, не больше, среднего роста, смуглая, с грубыми, плебейскими чертами лица — наверняка была капо, если судить по ее необритой голове, а главное, по наглости, с какой она держалась. В этом аду, наполненном страданиями, прошлыми и настоящими, надеждами и скорбями, она целые дни проводила перед зеркалом, холила ногти на руках и ногах, заигрывала с насмешливо-равнодушным Хенеком.
Она была или считала себя главнее Ядзи, хотя, но правде говоря, ничего не стоило быть главнее га кого жалкого создания. Ядзя была маленькой, робкой, с болезненным румянцем на щеках, но ее анемичную плоть неотступно терзала, рвала не утихающая у нее внутри тайная буря. Ей нужен пыл мужчина, нужен позарез, немедленно, сию минуту, любой мужчина, все мужчины подряд. Ее притягивал к себе каждый, появлявшийся в поле се зрения, притягивал неудержимо, в прямом смысле слова, как магнит притягивает железо. Ядзя смотрела на него завороженным неподвижным взглядом, вставала из своего угла и нетвердой походкой сомнамбулы направлялась к нему. Если мужчина уходил, она делала вслед за ним несколько шагов, потом понуро возвращалась на место и снова погружалась в состояние спячки. Если мужчина останавливался, Ядзя обхватывала его, вдавливала в себя и брала немо, слепо, медленными, но сильными движениями содрогающейся под микроскопом амебы.
Первой и главной мишенью Ядзи был, разумеется, Хенек, но Хенек ее не хотел, он смеялся над пей. Правда, будучи пареньком практичным, он решил, что грех упускать случай, и поделился этим соображением с Ноем, своим ближайшим другом.
Ной жил не с нами, вернее, он жил нигде и везде. Свободный кочевник, он радовался уже тому, что дышит и ходит по земле. Он был Scheipminister вольного Освенцима, начальник нужников и выгребных ям. Однако, несмотря на гнусную должность (занятую им, между прочим, по доброй воле), в нем самом никакой гнусности не было, а если и была, то она растворилась в его неуемном жизнелюбии. Это был юный Пантагрюэль, сильный, как бык, ненасытный и похотливый. Подобно Ядзе, хотевшей всех мужчин, Ной хотел всех женщин. Но если слабенькой Ядзе хватало и того, чтобы просто прилепиться к кому-нибудь, точно моллюску к подводной скале, Ной был птицей высокого полета: сидя на смердящем ящике своей повозки, он с раннего утра и до позднего вечера колесил по улицам лагеря, щелкая кнутом и горланя песни. Перед входом в каждый блок повозка останавливалась, и, пока его вонючие перемазанные подручные делали, чертыхаясь, свое грязное дело, Ной, как восточный принц, в своей заплатанной, расшитой узорами куртке со множеством застежек, инспектировал женские комнаты, и его любовные встречи напоминали ураганные вихри. Он был другом всех мужчин и любовником всех женщин.
Потоп кончился, в черном освенцимском небе засияла радуга, и перед Ноем открылся мир, и мир этот принадлежал ему, и он призван был его заселить.
Фрау Витта, вернее, фрау Вита — жизнь, как ее все называли, напротив, не делила людей на мужчин и женщин и любила всех одинаково, сестринской любовью. Фрау Жизнь, вдова из Триеста, молодая женщина с изнуренным телом и ласковым светлым лицом, наполовину еврейка, была узницей Биркенау. Она часами просиживала у моей постели и, то смеясь, то плача, разговаривала, как истинная триестинка, о тысяче вещей одновременно. Физически она была здорова, но го, что она пережила за год и в последние страшные дни, глубоко ранило ее душу. Ее «откомандировали» возить трупы, части трупов, жалкие безымянные останки, и она не могла освободиться от этих недавних впечатлений, они угнетали ее невыносимо. Пытаясь вытравить из памяти ужасные картины, она окунулась в кипучую деятельность: единственная из всех, ухаживала с каким-то неистовым сочувствием за больными и детьми; если оставалось время — с остервенением драила полы, протирала окна, перемывала кружки, гремела котелками, бегала по палатам, передавая нередко выдуманные ею же приветы, потом возвращалась, усталая, запыхавшаяся, со слезами на глазах, и, испытывая потребность в человеческом участии, садилась ко мне на нары поговорить, поплакаться. Вечером, когда все дневные дела были переделаны, она, не в силах вынести одиночества, срывалась со своего ложа и начинала танцевать в проходе между нар, что-то напевая и нежно прижимая к себе воображаемого партнера.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу