Всплывая на поверхность и уже ясно понимая, где нахожусь, я услышал голоса, мамин и низкий мужской бас, который я узнал по тому, что его обладатель никогда не мог прикрутить его потише, сколько ни старался. В этом голосе была такая мощь, что независимо от размеров помещения, которое он собой наполнял, стены и мебель сотрясались, и у меня, лежащего на диване, гулко пульсировало в животе.
Но они честно старались вести себя тихо, поэтому просыпаться было нельзя, и я не шелохнулся, а лежал, уткнувшись носом в диванную обшивку и прикрыв руками затылок, — в то время я часто просыпался в такой позе, как будто бы искал укрытия или мне приставили дуло к затылку, как показывают в репортажах из Африки, из Конго или Анголы, или в фильмах о войне, где пленные валяются на земле ровно в такой позе, лицом в грязь, в пыль, которая забивает нос, лишенные достоинства, палимые солнцем, с воспаленными, пересохшими губами — и тут же солдаты альянса с белыми улыбками и белыми сигаретами.
Я услышал мамин голос:
— Это абсолютно необходимые меры, то, что он делает. Так, как было, не могло продолжаться дальше, это просто невозможно. Но многие против него, армия его не поддерживает, там все висит на волоске, и я не знаю, чем кончится. — А потом она сказала: — Черт возьми, я надеюсь пожить хотя бы столько, чтобы увидеть, как там все пойдет, — и она заплакала, а потом вдруг перестала плакать и впала в ярость. Я услышал это по тому, как она пыталась закурить, как у нее ничего не выходило, и она нервно, резко снова и снова чиркала зажигалкой, а потом мужской бас пророкотал:
— Пойдем теперь ко мне попьем кофейку, а наследник пускай отсыпается. У него вид, как у теленка по дороге на бойню. — Его бас колотил мне по мозгам.
— Он разводится, — сказала мама.
— Вот черт, — сказал человек по фамилии Хансен, которого никто не называл иначе.
Хансен был самым близким другом мамы, хотя они жили по большей части в разных странах и писем друг другу, я уверен, не писали. Хансен был железнодорожным рабочим на ранней пенсии. Он жил в центре города, в невысоком доме красного кирпича на несколько хозяев, и при любой возможности уезжал на мопеде в свой летний домик невзирая на время года.
— Я сам не разводился, поэтому не знаю, — сказал Хансен, и повисла пауза. Потом я услышал его голос: — А что это у тебя там?
— Арвид купил, — ответила мама. — Это кальвадос, французский бренди.
— Угу. Значит, юноша по крайней мере при деньгах, — ответил Хансен. — Ну все, пошли, о политике будем говорить по ту сторону нашей стены. У меня есть кофе и даже кусок пирога, если захочешь.
И он, возможно, в этот как раз миг погладил маму по щеке. Я услышал, что они встают и идут к дверям. Разговор у них только что шел о Горбачеве, сразу понял я, мужчине с какой-то неведомой картой на голове, который теперь, вот уже год, был президентом Советского Союза, как потом окажется, последним руководителем этого государственного образования, этого эксперимента длиной в семьдесят лет, в котором все давным-давно пошло прахом. Но этого никто пока не понимал. Что Горбачев будет последним. Даже он сам.
Младший из моих братьев съездил в советское посольство в Осло и уговорил их оторвать для него от сердца фотографию их президента, хотя времена культа личности давно прошли даже в Китае, где он несколько лет совершенно безумствовал, не надо этого отрицать, и брат со всей осторожностью привез фото домой, поместил в рамку и подарил маме на день рождения.
— Вот, — сказал он, — повесь его над кроватью и разговаривай с ним перед сном, как раньше Арвид с Мао.
И она повесила ее, в основном в шутку, хотя это наветы, что я разговаривал с Мао. Фотография его висела в семидесятые у меня над кроватью, тут они не врут, потому что другого места не было. Там же над кроватью висели портреты Боба Дилана и Джонни Митчел на пляже в Калифорнии (Oh California, California, I'm coming home) и репродукция пейзажа английского художника Тернера, потому что я прочитал в какой-то книге, что он писал свои картины, макая кисточку в крашеный туман, слова запомнились мне своей красотой, поэтому, когда я натолкнулся на постер с его картины, где он нарисовал море у города Уитби на восточном побережье Англии, в котором я за год до того побывал, то сразу купил этот постер — мне казалось, я видел на нем справедливость этих слов.
Моя фотография Мао была известным подретушированным цветным снимком, где он сидит, чуть склонившись к столу, и пишет традиционной китайской кистью, возможно, тушью, и я всегда думал, или верил, что его сфотографировали за сочинением не политической или философской статьи, а стихотворения, возможно того, что начинается словами:
Читать дальше