Я свернул и пошел дальше к школе, ее здания, темные сейчас осенним вечером, казались пугающе незнакомыми и непривычными. Я шел через двор, сапоги выбивали эхо из стен по обеим сторонам, и вдруг почувствовал, что мама здесь. Я не шучу, она совершенно точно была там и смотрела на меня сквозь темную морось на школьном дворе, где в это время суток все вымерло, поэтому никто, радуясь мне, не окликал меня из окон второго этажа, как я всегда мечтал, чтобы меня окликнули, и я знал, что она думает сейчас: в этом мальчике живут два человека, справится ли он, не слишком ли он хрупок? Я был уверен, что она не считает меня стойким, что-то во мне беспокоило ее, словно бы в моем характере существовал какой-то изъян, трещина в фундаменте, о которой знала только она, все доставалось мне слишком легко, считала она, а в жизни все не так, говорила она, и не должно быть так.
В дом мы оба вернулись слегка замерзшие. Я поставил бутылку на стол и подошел к печке, отец купил ее на заводской распродаже и отправил сюда, где под нее давно была вмонтирована труба, так что теперь мама с отцом могли топить в свое удовольствие и бывать в домике, изначально летнем, круглый год, а не только в теплые месяцы.
В углу лежали дрова, я встал на колени, сложил из поленьев конструкцию с тягой и, благо щепок оказалось много, запалил огонь с первой спички, правильно его раздувая. Это была хорошая печка, тепло поплыло по комнате, как только за чугунной дверцей затрещал огонь, а меня, едва прокаленный горячий воздух коснулся лица, повело в сон. Я закрыл глаза.
— Я развожусь, — сказал я.
— Ты сказал, — ответил она. — А почему? Почему ты разводишься?
Она была где-то за моей спиной. Сидела на диванчике, быть может. Я смотрел в печь. Сейчас горело уже очень красиво.
— Мы так больше не можем, — сказал я и услышал, что это звучит, как если бы это была моя идея, мое решение, хотя оно было как раз не мое.
— Скорей всего, это она хочет развестись, — сказала моя мама.
— Зачем ты так говоришь?
— Я знаю тебя, — ответила мама.
— Ты меня не знаешь, — сказал я, но не удостоился ответа. — Ты сама чудом не развелась, разве нет?
— Ты так думаешь? Но я не развелась.
— Если ты так хорошо меня знаешь, почему тебе тогда непонятно, из-за чего я развожусь?
— Арвид, давай это оставим.
Я открыл глаза. Все еще стоя на коленях перед печкой, я медленно разогнулся, обернулся и посмотрел на нее.
— Пойду, пожалуй, полчасика вздремну, — сказал я. — Ты не против?
— Нет, конечно, — сказала мама. Она сидела за столом с сигаретой, голос звучал глухо и как-то странно монотонно, словно за стеной, и тогда я не пошел в одну из двух небольших спален, как сделал бы в другое время, а лег на диване посреди гостиной, чтобы не просыпаться в одиночестве и чтобы ей не сидеть одной, пока я сплю, а она бодрствует.
Поначалу незастеленный диван качало не хуже, чем недавно корабль, меня даже затошнило, но потом я привык, и стало приятно. От грубой диванной обивки пахло летом и шестидесятыми, и я слышал, как мама за столом у меня за спиной листает страницы книги, видимо «Острия бритвы». Потом я услышал короткий щелчок зажигалки, когда она раскурила сигарету, а потом я расслабился и начал свободно падать, но уснул, не долетев до дна.
* * *
Еще не проснувшись окончательно, я уже точно знал, что я не в родительском доме и не в своей квартире в блочном доме в пригороде, который я прозвал Орлиным гнездом, не в той постели, где я просыпался и засыпал и лежал ночами, уставившись в потолок, вот уже десять лет, но что я в этом вот летнем домике, сыгравшем большую роль в моей жизни. Это крошечная коробушка в школьные годы многожды спасала меня от Хюдэй, детского лагеря посреди Осло-фьорда, — сюда отправляли тех, кто не мог летом поехать в другое место, потому что оба родителя работали, или у них не было денег никуда ездить, или просто затем, чтобы ребенок получил сколько нужно солнца на физиономию, ветра в волосы и соленого моря на тело. В шестидесятые это было универсальным лечением против всех детских недугов, но я уже тогда знал, что мне не по силам постоянное давление коллектива, в спальне, в столовой, утром на зарядке; я стану молиться, если будут молиться остальные, на коленях у кровати по вечерам, если тем, что делают все, окажется молитва, а окажется что-нибудь другое — я и это стану делать, что угодно, потому что у меня не было твердости стоять одному в толпе со своим страхом и своей независимостью.
Читать дальше