Не успела закончиться одна вечность, как началась другая, в течение которой я утолял неуемную жажду сосками. Грудь номер три в моей жизни проигрывала второй в размерах, зато ощутимо превосходила ее неукротимой отзывчивостью. В Юльке словно проснулся звереныш. Он рычал и царапался, но ради него я снес бы всякую пытку, что доказывал со всем усердием, пока вместо груди мне на пробу не поднесли главный приз – Юлькины губы. Во мне будто что-то со стоном открылось, потом в это что-то пролился душистый поток, заполонивший прохладой мне легкие. Я всхлипнул, запнулся дыханием, скомкался сердцем, оглох и, чтобы выжить (хотя бы этим воспоминанием), воспарил из себя в поредевшую ночь.
Мало кому судьба дозволяет обозреть себя со стороны. Я поспешил извлечь пользу из своего положения и фиксировал каждый мазок на картине. Не полотно, а шедевр, в самом центре которого кофейными тенями сплетались мы с Юлькой, рисуя такое обилие рук, ягодиц, петляющих русел, такое мельканье лодыжек, лопаток, овалов, приямок, углов, позвонков, что, не происходи действие в полутьме, у меня б зарябило в глазах. Все это скопище членов взмывало, крутясь и качаясь на пружинящих волнах влечения, в беспотолочную высь (потолок будто бы растворился) – туда, где мгновенье назад я как раз отыскал свою душу. Совершенности зрелища не сумело испортить и то, что творилось украдкой на продольных границах картины, мыльно растекшихся – с двух краев рамы из масляных стен – осторожными пенками света. Под одной из них, словно в лужице, что натекла из слепого от снега окна, барахтался, точно в падучей, привязанный к спинке кровати Валерка, а напротив него, в полураздетом стекле, из-под сдвинутой пальцем дверной занавески, приплюснуто и плотоядно наблюдала Любаша. Эти два островка зимней бледности на обочине исступленной, сгорающей красками страсти оказались единственными источниками освещения для исцелявшего дух мой чрез пиршество плоти холста.
Очнулся я снова в постели в тот миг, когда Юлька, оторвав свои губы от моих (звук получился почти непристойный, но при этом как будто из детства), резко отпрянула, колыхнув серебристую крону волос, дернулась и застыла, озадачив меня полузакрытостью век да припухлой улыбкой вкруг блеснувших, некстати и хищно, зубов. Невозможно было понять, видит ли Юлька меня или того, кто ей видится в вызванной пляскою грезе. По груди текла влажными искрами дрожь. Юлька вздыхала, как-то рывком и навзрыд, и сразу опять замирала, сосредоточившись всем своим забытьем на покуда что скрытном и мне непонятном занятии. Я тщетно хватался ладонями за ее переставшее слушаться тело, чтобы нащупать в нем точку ее пробуждения. Кабы не вороватое поскрипывание кровати, сопровождавшее всякую дрожь, да взрезавшие переносицу паутинки неведомой мне и отчаянной мысли, можно было б подумать, что Юлька лишается чувств. Наблюдать за лицом, напрочь забывшим меня, было мукой.
Вдруг из Юлькиной глотки вырвался хрип, да такой утробный и лютый, что я впал в недвижность. Через миг ощутил, как страж моего всеотличия был ухватисто словлен в объятье куда нежней прежнего. В ту же секунду мне в ребра вонзилась рогатка колен, а на шее своей я почувствовал пальцы. Отныне, чуть только я проявлял нетерпение, пальцы смыкались на ней смертельным кольцом. Так началась наша самая длинная вечность, утомительнее и прекрасней которой я пока что не знал.
Я входил в Юльку так долго, так плотно, так полно и так навсегда, что мое погружение в женщину (первое в жизни!) ознаменовалось величайшим из потрясений – потрясением сотворения мира, мира нового, цельного, неразъемного и неразделимого, где нет лишнего – стало быть, нету сиротства и нету стыда, – а из того, что имеется, все пригнано встык и на совесть: от поршня и втулок до спазмов и сердцебиения. Когда сталагмит мой пробрался до самого свода пещеры и уткнулся в него острием, заслужил я особую милость – право опробовать вечность на прочность. Робко ее колупнув, я прислушался к тихому эху, расценил его как поощрение и осмелел.
Оказалась на диво податлива вечность. Поначалу опасливо, а потом все настойчивей, все жаднее, быстрее я высекал из нее проворные крылья осколков – то ли Юлькиных стонов, то ли всхлипов новорожденного времени. Я строгал и строчил его по первобытному безошибочному наитию, презрев кандалы на запястьях и сжавшие горло мне пальцы. Когда наш галоп достиг апогея, Юлька птицей вскинула руки, потешно подпрыгнула, но, никуда не взлетев, вместо полета вдруг заорала (отчего-то простуженным басом):
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу