– Ну ты хватила!
Она согласилась:
– Ладно, погорячилась. Если точно, как гирьки в аптеке, слова подбирать, то любовь – это когда тебе жалко и при этом еще не противно. Жалко так, что можешь обнять. Я жалею хоть всех, да не всех тут люблю.
– И кого ты не любишь?
– Дворника Федор Савельича да крысы опасной – Альфонса. Федьку боюсь. У него мозга злая. И телом он неудобный, колкий какой-то, прогорклый нутром. Я Савельича уважаю, но не люблю, сторонюсь. По правде, он тоже не шибко меня домогается. Знает, что не согреет, – так только, чуть вдохновит понапрасну.
– А Альфонс?
– Больно мурый. И шпилится только для галочки. Так со мною нельзя. Я хочу бескорыстно, по-братски. Я же вам как-никак медсестра!
Кто б спорил! Именно Любаша, убиравшаяся при свете дня за нашим неизлечимым сиротством, с наступлением ночи помогала нам, бесприютным приютцам, обрести мимолетный приют в своих неревнивых объятьях. В ее поощрении инцеста я нахожу не развратную мерзость кровосмешения, а наивное очарование того целомудрия, что свойственно лишь младенцам и утрачивается тогда, когда над нами впервые свершают насилие, окуная по темя в лужу стыда. Покуда свободу ее не обуздает мораль, эта природно-бесстыдная девственность упивается вседозволенностью, в основе которой – приятие бытия.
– Ванюш, а можешь теперь перелезть и копнуть меня сзади? Вот так. Молодец! А я помечтаю, как будто со мною сейчас французский артист Бельмондо-о, о, о, о!..
В геометрии Любаша тоже уважала простоту и четкость линий. Перепробовав по порядку с полдюжины фигур, к рассвету угомонилась, так и не сумев отдать ни одной из поз предпочтение:
– Хорошо-то как, Вань! – взывала она после каждой гимнастики к моему изнеможенному тщеславию. – Даже не знаю, что лучше. А чего хочешь ты?
Я хотел спать, но очень хотел не уснуть: близость с Любашей была сродни задушевному, глаза в глаза, разговору под перестук колес с обретенным в ночном купе внезапным товарищем. Когда в окошко вползло неуклюже белесое утро, я мог с честью сказать, что попутчику удружил, да и сам не остался в убытке, несмотря на безмерную опустошенность. Но как же эта опустошенность отличалась от той пустоты, которой меня намедни рвало!..
Врач констатировал явный прогресс в моем состоянии, но предложил с денек отлежаться. Я умолил его отпустить меня нынешним вечером. Заглянув мне в лицо, старичок усмехнулся и решил не препятствовать:
– Только присматривай за желудком. Потребляй меньше горя и еще больше книжек – лучшая в мире диета.
Принеся мне одежду, Любаша потеребила подол и по-сестрински чмокнула в лоб. Долбонос взмахнул на прощание гипсом и с вывертом перднул. Потом благородно предупредил:
– Что было, то было. Не лезь больше к Юльке. Тебе оно надо – приключенья на жопу искать? Дождись, пока Сева новую кралю сосватает. Загвоздки с этим не будет.
– Крыса он, твой Альфонс! – сказал я.
– Может, и так, – Валерка не стал возражать. – Только, кого ни спроси, все крыс боятся. Сам делай выводы.
Я выводы сделал. Во-первых, я счастлив – потому что я выжил, к тому же люблю и любим. Во-вторых, я несчастлив – потому как любовь моя исподтишка. В-третьих, на пути у меня встала крыса. А крыс не боялся в приюте один лишь Альфонс. Потому как он-то и был эта крыса.
Внешне никто из “банды” и виду не подавал, что мы банда. Практически между собою и не общались. Разве что время от времени меня прижимала к стене зашедшая в гости Любаша, воспылавшая страстью к стихам:
– Мне, пожалуйста, Вань, про высокие сильные чувства! Только чтобы не длинно.
Что касается Юльки, та лишь раз или два за неделю вдруг просыпалась лицом и, пока мы терпели линейку, пялилась мне на промежность, пробуя издалека свою силу. На удивление, перестали меня привлекать прежде необходимые книги. Червоточинки букв раздражали, противясь сливанью в слова, отчего содержание страниц утекало струйками строк у меня из-под пальцев. Из захватывающего занятия чтение превратилось в докуку. Список забав же в детдоме был невелик. Иногда тьму коридора пачкал желтый луч света (кишка, вывалившаяся из чрева издохшего дня) – то сновал Федор в поисках рифмы. Накануне весны он снова ударился в стихосложение. Покатив по полу зажженной сигарой фонарь, он садился на стул, ловил фонарь носком сапога, дышал перегаром и поглядывал искоса на стеллажи. От коллег по перу дворник ждал снисхождения напрасно: язык заплетался. Хлебнув из бутылки, Федор сердился на музу: “Литература – дура; стихи – хи-хи; проза – заноза; роман – дурман; поэт – балет, валет, дармоед (пидор, короче); писатель – гробокопатель; книга – фига; слово – уда без клева; новое слово – вранья обнова… Чересчур радикально для нашего раком стоящего социума. Не пропустит цензура. Вот суки!” Но весна брала верх над отчаянием, и талант его ей подчинялся: “Суки – муки; муки – скуки; скуки – руки; руки – звуки; звуки – глюки… Фу, черт. Вот так у нас всегда: реализм на реализме и реализмом погоняет, а в результате – одна суходрочка!.. Нет, не-ет среди нас Михал Афанасьича. Уж он бы дал по зубам этой швали. А потом бы трубочку раскурил и папийонку у горла поправил. Вот где был человек! Ко-ри-фей… Не то что сейчас – партбилетная шушера”. И все в таком роде. Я глядел на него и почти уж не слушал, а думал о том, что готов наконец-то убить.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу