Среди десятков способов умерщвления, которые я замышлял, два или три казались мне даже осуществимыми. Передавая их во власть воображения – кровожаднейшего из режиссеров, – я наблюдал за тем, как оно смакует детали, выбирает реквизит, жонглирует репликами, экспериментирует с декорациями и репетирует сутками сцену развязки. Пока постановщик был занят приготовлениями, сам я то и дело возвращался к предложенной Любашей формуле любви. Уравнение было мне не по нраву. Трактовка была сколь всеобъемлющей, столь оскорбительно заурядной. Какой-то слишком дольней, что ли, непоправимо земной. То была любовь, не стремящаяся обладать, а вожделеющая взять взаймы, чтобы немного попользоваться. Любовь для вокзалов, курортов и общежитий, в чем я убеждался позднее, встречая не раз и не два таких вот Любаш – неприхотливых сестер чужой неприкаянности, которой они были рады дать кров, предоставить тепло своих тел, подарить жар сердец, но – только на время. Как говорится, без права прописки и регистрации. И имя у этой любви неслучайно было – Любаша: та же любовь, только чуть шалопутная, ветреная, общежитская, немного юродивая, хотя и, пожалуй, святая. Такую любовь хочется дружески прижать к груди, поцеловать братски в лоб – и с легкой душой распрощаться. Эта любовь была мне приятна, но еще больше претила: из-за такой любви не страдают, а значит, и не убивают! А убить, повторю, мне хотелось.
И в этом вот пункте моих рассуждений я натыкался на логический сбой: свою схожесть… с Альфонсом! Так уж вышло, что я и Балуев были единственными участниками затейливой истории измен, сопряженными в черновиках моей пьесы со смертоубийством. Измен же насчитал я уйму, причем всего за два дня, в течение которых Юлька умудрилась изменить сначала Альфонсу со мной, потом мне с ним (нет сомнений, что в ночь, когда я ублажал медсестру, моя пассия предавалась тем же рутинным занятиям с официальным любовником); Долбонос изменил хозяину, чтоб уже изменять ему с той поры неизменно, предательски покрывая молчанием как собственную измену, так и измены всех тех, кто ей поспособствовал. Что до меня, то я изменил самой Юльке, изменяя по ходу измены ей – с ней же, но в мыслях, Любаше, которая тоже не отставала, изменяя мне в те же минуты с мсье Бельмондо. Такой вот изменно-змеиный, измейный клубок, распутать который могло лишь насилие, а значит, на авансцену должны были выйти я и Альфонс (последний, как ни странно, не изменил пока никому, что, по иронии судьбы, не мешало нам полагать его главным изменщиком: кабы не он, никаких измен бы и не было!).
При всем нашем сходстве с Альфонсом между нами была и весьма ощутимая разница. Если я лишь хотел убить из-за Юльки, то об Альфонсе мы знали, что он нас убьет. Но так ли уж велика эта разница, коли нет различия в побуждении? Да еще когда оно, побуждение, имеет причиной одну и ту же особу?
Сама же особа, замечу, никого убивать не планировала, а невозмутимо следила за тем, как буксует по тающей слякоти наш тупиковый сюжет.
Я смотрел, лбом прилипнув к стеклу, как сопливеет двор, растекаясь весеннею жижей, и вспоминал ночь своего посвящения в мужчины, когда мог поклясться, что в объятьях моих бьется стоном богиня любви. Теперь все изменилось, и в том была худшая из совершенных измен, отчего мне казалось, что Юлька Чреватых – богиня измены. Появился соблазн облегчить максимально задачу, предпочтя самоубийство убийству. Что меня останавливало? Да то же, что всех: ненасытная жажда все той же любви, которая, стоит накинуть удавку на шею, становится ясно, – душит тверже петли.
Вскоре, хлюпая косолапо по лужам, пришел к нам дрянной месяц март. Как-то, повстречавшись мне у столовой, Долбонос склонился мне к уху и прошипел:
– Не вздумай на праздник тюльпан свой кому поднести! Погубишь всех, сволочь!
Погублю, думал я, причем думал давно.
В ночь перед Женским днем я проснулся от стука в окно. Приподнялся не сразу – затекло под подушкой предплечье. В ладони сжимал я записку, которую намеревался подбросить Юльке за завтраком: “Сегодня урода убью. Тебе мой подарок. Прощай”, подпись внизу: “М-р Хайд”. Когда я подписывался, рука моя дрогнула. Вышло коряво, но переписывать не стал: дрожь застряла в пальцах – не стряхнуть, вот я и пытался примять ее сверху подушкой. Так и заснул. Шансов выжить в бою у меня почти не было, да я, собственно, так и планировал – баш на баш, моя жизнь на его. Альфонс, будь хоть трижды убит, успеет сломать мне хребет. Сил у него, как у борова, а ярости больше. Что хотел я сказать этим “мистером Хайдом”, не очень понятно. Предсмертная записка – документ специфический. Получатель его лишь прикрытие. Подлинный адресат – это автор. Сама же записка есть последний привет миру-в-себе. Шепот из зеркала, прощающегося с уходящей спиной. Если так, то выбор подписи изобличал не только желание спрятаться, увильнуть от назначенной мною же неизбежности, но и подсознательную надежду, что мое второе, зато настоящее “я” непричастно к злодеянию первого. Иными словами, за Хайда бумагу подписывал Джекил. Страсть, как известно, подла. Даже когда сама по себе благородна.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу