Как-то раз в подвале, сидя на доске молчания, я заговорил об этом с Альбертом Гионом и даже выманил его из молчания, в котором окопался он сам.
— Возможно, стану потом разъездным торговцем, — сказал я. — Набью чемодан разным барахлом: шелковыми косынками, карандашами, цветными мелками, мазями и пятновыводителями. Когда-то мой дед привез бабушке гавайскую раковину с голубоватым перламутром внутри — громадную, как граммофонная труба. А может, мне и инженером удастся стать, — рассуждал я, сидя на «доске молчания» в подвале. — Буду расхаживать с папкой синек под мышкой, с синей от синек папкой. У меня будет своя фирма. И я буду строить дома для людей со средствами. Один какой-нибудь дом построю совершенно круглым, вот как этот железный короб. Поначалу я набросаю план дома — на пергаментной бумаге для бутербродов. Посредине соорудим винтовую лестницу: от подвала до чердака. Каждая комната будет, подобно куску торта, четвертой, шестой или восьмой частью круга. Пергаментную бумагу закладываем поверх светочувствительной бумаги между двух рам, потом на пять-десять минут выносим рамы на солнце, чтобы бумага его почувствовала. Затем скатываем ее и заталкиваем в трубу, где аммиачный пар. И очень скоро получится отсиненный план, готовая синька — розовая, лиловая, бурая.
Альберт Гион выслушал меня и сказал:
— Какой еще отсиненный план? Что, соскучился по пару? Ты, похоже, переутомился. Думаешь, почему мы в подвале? Потому что не имеем профессии. Единственные профессии здесь — парикмахер, сапожник, портной. Хорошие профессии — во всяком случае, для лагеря лучше не бывает. Но хорошую профессию ты либо заполучил еще дома, либо не получишь уже никогда. Такая профессия как судьба. Знал бы я, что попаду в лагерь, я бы выучился на парикмахера, портного или сапожника. Но уж никак не на разъездного торговца или инженера с папкой синеных планов.
Альберт Гион был прав. Разве подавать раствор — профессия? Если кто-то все эти годы подносил раствор, таскал шлакоблоки, грузил уголь, убирал в подвале или голыми руками выковыривал из земли картофель, он, конечно, знал, как это нужно делать, но профессии не имел никакой. Он тяжело работал, но не имел профессии. От нас требовалась не профессия, а работа. Мы всегда оставались подсобниками, а подсобник — это не профессия.
Мы больше не ощущали звериного голода, а лебеда все еще серебристо зеленела; вскоре ей предстояло одеревенеть и стать сверкающе-красной. Но зная, что такое голод, мы ее не рвали, а покупали себе на базаре жирную пищу и наедались так, что темнело в глазах. Старую тоску по дому мы теперь откармливали новой, поспешно-одутловатой плотью. И этой новой плотью я снова и снова пытался убедить свою прежнюю плоть в том, что и я когда-нибудь буду шагать по шикарному тротуару. Я — тоже.
Основа всего, как и тишина
Позади осталось время «мешков с костями» и спасительных обменов — настало время балеток, денег, чтоб покупать еду, новой плоти, наросшей на костях, и новой одежды в новом чемодане. Тогда-то и пришло ненужное уже освобождение. Все пять лагерных лет сказались в пяти фразах:
1 взмах лопатой = 1 грамму хлеба
Абсолютный нуль невыразим.
Спасительный обмен — гость из потустороннего.
Лагерное «мы» — единственное, а не множественное число.
Замкнутый объем уходит в глубину.
В отношении этих пяти пунктов верно одно и то же: они есть основа всего, как и тишина между ними, — однако не при свидетелях.
В начале января 1950 года я вернулся из лагеря домой. Теперь я снова сижу в какой-то гостиной — в углубленном четырехугольнике, — под белым оштукатуренным потолком, как под снегом. Отец рисует Карпаты; два дня — и готова новая акварель с серыми зубчатыми горами и запорошенными снегом елями. Расположение елей от картины к картине почти не меняется: у подножия горы они стоят рядами, на склоне — группками, а на гребне — парами и поодиночке. Между ними кое-где мелькают березы, как белые оленьи рога. Всего трудней, видимо, рисовать облака — на всех отцовских картинах они напоминают серые диванные подушки. Карпаты же на каждой акварели кажутся сонными.
Дед давно умер. Бабушка сидит в его плюшевом кресле и решает кроссворды. Время от времени она спрашивает, как называется навес из парусины или кушетка на Востоке или про деталь обуви (с буквой О посредине) и про породу лошадей.
Мать вяжет носочки из овечьей шерсти, пару за парой, для своего эрзац-ребенка Роберта. Первая пара была зеленой, вторая — белой. К ним прибавились коричневые носочки, за ними — красные в белую крапинку, затем — синие и серые. Путаница в моей голове началась с пары белых носочков: мать, казалось, вяжет комки сбившихся вместе вшей. После этого носочки всех расцветок мне виделись краешками наших свитеров, теми вязаными овощами, что ночью росли на грядках между бараками.
Читать дальше